— Из Киштарчи, — ответил Балинт. — Это пустяки, оцарапался просто, по дороге свалился в канаву… А ты правда считаешь, что я жестокий?
— Правда.
— Я не жестокий, — мрачно возразил Балинт. — Мой крестный говорит, это общество жестокое, потому что капиталисты силком ставят рабочего в такие условия. И если поглядеть на случай со мной, так это святая правда, слово в слово.
Снизу, с проспекта Ваци, все чаще неслись трамвайные звонки, возчик под окном свирепо ругал то и дело оскользавшуюся лошадь. Из кухни, выходившей на галерею внутреннего двора, уже настойчиво проникали шумы утреннего пробуждения, мимо двери шаркали тяжелые шаги, скрипела дверь общей на весь этаж уборной. Юлишка согрела воды, чтобы промыть рану Балинта, но, когда, с тазиком в руках, вернулась в комнату, Балинт уже спал. Запрокинув голову, раскрасневшись, он спал с открытым ртом, похрапывая, и каждый выдох уносил со лба еще одну морщинку усталости и нервного возбуждения. Он не проснулся и тогда, когда девочка, склонившись над ним, стала смывать с шеи кровь и даже посыпала немного солью, чтобы унять опять было начавшееся кровотечение; ни разу не шевельнувшись, проспал он до часу дня, а когда обеими ногами сразу соскочил с кровати, на его посвежевшем лице не осталось и следа усталости, как будто он отдыхал три недели. Все горести минувшего дня остались в постели, между пропотевшей простыней и смятой периной. Застилая кровать, Юлишка любопытно принюхалась к острому запаху пота, словно примерилась носиком к тому, что же такое их будущее супружеское ложе. А Балинт, голый по пояс, насвистывая, умывался на кухне.
Он как раз натянул на себя рубаху, которую Юлишка умудрилась выстирать, просушить над огнем и выгладить, как в дверь постучались. На кухню вошла невысокая девушка, у нее была молочно-белая кожа, блестящие черные глаза, густые иссиня-черные волосы, двойным венком уложенные вокруг головы. Под мышкой она сжимала потрепанный черный портфель, плечи и воротник пальто укрывал, словно мехом, пушистый белый снег. На коричневой котиковой шапочке, только что снятой с головы, удержалось несколько огромных веселых снежинок.
— Привет, Юлишка, — поздоровалась она; глубокий грудной голос прозвучал так неожиданно при ее тоненькой, хрупкой фигурке, что Балинт удивленно вскинул голову. Девушка поглядела на подростка, стоявшего в не заправленной еще рубашке, и улыбнулась ему. — Сегодня вырвалась пораньше, — обратилась она к Юлишке, — но сейчас же и убегаю. Вот апельсин для бабушки принесла.
— Ух ты, — воскликнула девочка. — Откуда?
— Откуда? — засмеялась девушка; смех ее тоже был странно глубоким и словно бы чуть-чуть с хрипотцой. — Откуда? Прямехонько из Калабрии.
Юлишка приподнялась на цыпочки и зашептала что-то ей на ухо, девушка поглядывала на Балинта. Балинт покраснел.
— Кто это? — спросил он, когда девушка ушла в чулан при кухне и закрыла за собой дверь. — И зачем нужно было тотчас ей рассказывать…
— Она давно уж все знает, — весело воскликнула девочка. — Только вот не видела тебя до сих пор. Зачем скрывать?
— Кто она?
— Наша новая жиличка, — сказала Юлишка. — Сейчас она мой самый лучший друг. Зря смеешься, и за две недели можно узнать человека. Да уж больше прошло, как она у нас живет.
— А сколько платит?
— Четыре пенгё. Я потому сдала ей дешевле, что она совсем бедная девушка, — пояснила Юлишка, как бы оправдываясь. — Она в университете учится, а мать у нее была всего-навсего бедная швея, и она уже умерла. Ее тоже Юлишкой зовут. Юлишка Надь. В документах, конечно, пишется Юлия Надь.
— Ах, вот почему и ты носишь теперь косы вокруг головы? — насмешливо спросил Балинт. — Потому что она так носит?
Впрочем, сейчас ему было не до Юлишек: через полчаса он встретится с Нейзелем и с ним вместе пойдет на улицу Тавасмезё!.. Обедали на кухне вдвоем. Юлишка даже скатерть постелила в честь Балинта. У нее был густой суп-гуляш с конской колбасой. Балинт ел много, зачерпывал несуетливо, жевал медленно, обстоятельно, каждый глоток супа провожал большим куском хлеба — словно хотел набраться сил и для разочарования, и для радости. Поставив оба локтя на стол, он бережно подносил ложку ко рту, хмурясь, громко втягивал суп, как если бы был у себя дома и ел свое. Юлишка то и дело вскакивала от стола, наливала воды в стакан, подрезала хлеб, подавала. Видя, что Балинт погружен в свои мысли, не слишком докучала ему разговорами, усвоив еще от матери: когда мужчина ест, женщине лучше помалкивать.
— Ну, ты и натворила! — мрачно сказал Балинт, получив от Юлишки башмаки, которые она ставила сушить в духовку. В сухом тепле духовки носки промокших насквозь ботинок немилосердно задрались и, казалось, готовы были вцепиться в первого встречного. Как ни оттягивал, ни прижимал их книзу Балинт, носки задирались по-прежнему. — Вот так натворила! — повторил он с таким зловещим выражением лица, что девочка ладошкой постаралась затолкать в себя рвущийся наружу хохот; однако всякий раз, как ее взгляд падал на два ощеренных, параличных башмака, Юлишка корчилась от смеха. Правда, она стояла за стулом Балинта, но он, кажется, видел и затылком. — Смейся, смейся! — буркнул он, не оборачиваясь. — Но если меня не примут из-за этих башмаков…
По дороге к Нейзелям и оттуда на улицу Тавасмезё Балинт одним глазом все косил на злополучные башмаки, безмерное волнение, спазмом сжимавшее нутро, еще усиливалось этой непрошеной заботой. На вопросы крестного он отвечал рассеянно; Нейзель поглядел на него раз-другой, потом стукнул легонько по спине и умолк. И в самой мастерской Балинт, против обыкновения, стоял перед столом мастера, потупясь, позабыв даже улыбаться, и только однажды вскинул глаза и острым серым взглядом скользнул по лицу господина Тучека.
— Напрасно беспокоились, уважаемый друг, — объявил Тучек Нейзелю, — к чему понапрасну язык да подметки снашивать! Я ведь сказал пареньку, у меня возражений нет, со следующей недели может заступать.
Выйдя на улицу, Балинт цепко схватил крестного за руку. По улице Бароша они вышли на Надькёрут, оба молчали. Ладонь Нейзеля вспотела от судорожно вцепившейся в нее руки Балинта, но он не пытался ее высвободить.
— Ну ладно, ладно уж, — проговорил он успокоительно, выйдя на угол Кёрута, — не ты первый…
Балинт отбросил назад волосы со лба, глубоко вдохнул:
— Неправда, будто он так сказал!
Нейзель покосился на него вопросительно.
— Что у него, мол, возражений нет. Я ведь каждое словечко помню, крестный. Он сказал: можно будет побеседовать об этом как-нибудь попозже и чтоб я заходил через месяц, а сейчас набора нет. Так и сказал: сейчас набора нет, заходи через месяц. Я вам никогда еще не врал, крестный.
Нейзель положил руку ему на плечо.
— Вы мне верите, крестный?
— Мне и в голову не пришло, что ты соврал, — ответил Нейзель устремленным на него снизу требовательным серым глазам. — Тучека, видать, память подвела.
Подросток не отвел глаз от изрезанного морщинами лица крестного.
— Не люблю я людей, которых память подводит. Увидите, крестный, мне с ним будет лихо!
— Не будет тебе лихо! — потеряв терпение, проворчал Нейзель. — Негоже таким критиканом быть, человек не всегда помнит, что он сказал, а чего не сказал. Завтра пойдем в Промышленное объединение, подпишем договор, а в понедельник и заступишь.
— Заступлю! — угрюмо сказал Балинт. — Конечно, заступлю.
Пока дошли до проспекта Ракоци, в голове у него посветлело, страхи рассеялись. Душа человеческая так устает иногда от долгого, бесплодного ожидания, что не сразу распознает свершившееся, ей нужно время, чтобы обрести себя в новом положении, как-то в нем освоиться, понять, что это и есть счастье. Так и Балинт: на углу проспекта Ракоци он вдруг прыгнул Нейзелю на шею, обнял, расцеловал и, хохоча во все горло, ладонью хлопнул крестного по животу. Не успел Нейзель прийти в себя от неожиданности, как Балинт перебежал дорогу и, словно щенок, спущенный с поводка, моментально пьянеющий от ощущения свободы в ногах, изо всех сил припустился по скользкому, заснеженному тротуару, добежал до улицы Вешшелени, бросился обратно. Возле «Нью-Йорка»[86] поскользнулся и порядочное расстояние ехал на собственном заду, под ногами недоумевающих прохожих.