Не сильно изменился и Балинт за эти два года. Он все еще меньше ростом, чем полагалось бы ему в семнадцать лет, и похоже на то, что уже не наберет столько, сколько сулил рост отца и матери. Он и лицом выглядит моложе своих лет, ясные глаза излучают доверие, улыбка мальчишески стеснительна, на лоб, стоит ему задуматься, густо набегают щенячьи крутые складки. Голос уже погрубел, но бранится Балинт редко, речь осталась чистой, как, впрочем, и тело: моется он чаще, чем его одногодки. Но ни речи его, ни взгляд серых глаз не выдают того, как много уже знает он о жизни.
А впрочем, достиг он немногого, хотя и без хлеба за прошедшие два года сидел редко благодаря упорству и неунывающему нраву. Нанимался куда придется, брался за любую работу во всех десяти районах Будапешта. Зиму 1931 года пробегал рассыльным у модного скорняка, весной нанимался к крестьянам в Киштарче, пахал, разбрасывал в поле навоз, копал колодец; летом разносил по будайским виллам листки — рекламу поливочных шлангов Маркуша. Свой велосипед он давно уже загнал на площади Телеки, поэтому вставал в два часа ночи, чтобы вовремя поспеть на Холм роз, Швабскую гору или на Пашарети[83], однако зевал днем не больше, чем если бы спал под доброй, в красную клетку, периной все восемь часов еженощно. Когда подоспела осень, он уже обслуживал покупателей в магазине, торговавшем красками, а после закрытия — владельца магазина, художника, по вечерам малевавшего иллюстрации для анатомических атласов и медицинских пособий. Утром и вечером, по дороге от художника в магазин и обратно, Балинт непременно останавливается хотя бы на минутку у затянутого проволокой окна большой авторемонтной мастерской на улице Тавасмезё, за которым завивают металлическую стружку два токарных станка, а шлифовальный станок рассыпает золотой каскад искр; иногда он простаивает там даже полчаса, прижимая нос к проволочной сетке. Как-то он заметил вдруг, что его глаза полны злых слез, и после того целую неделю обходил мастерскую стороной.
В конце января 1933 года он отпросился у хозяина на целый день. Вечером пошел к крестным, по дороге остановился перед витриной «последних известий» газеты «Аз эшт» на проспекте Эржебет, почитал. В тот день Гитлер был назначен канцлером Германской империи. Балинт прочитал и об этом, пошел дальше. Добрых четверть часа шагал он взад-вперед по заснеженному проспекту Ваци у «Тринадцати домов», пока наконец решился и вошел в подъезд. Колючий январский ветер не разрумянил его лица, он был бледен, глаза тревожно блестели. Перед дверью Нейзелей опять остановился, стряхнул снег с плеч, с волос, потопал облепленными слякотью дырявыми ботинками. За этим занятием прошло минут пять, но он дал себе еще пять минут на размышление.
— Снег-то с ботинок счистил? — спросила крестная, стоя над бельевым корытом; густой пар плотно окутал ее подбородок, нос, видны были только глаза, ласково глядевшие на Балинта. — Рук не хватает кухню мыть за детьми… Что с тобой стряслось? Уж не заболел ли?
— Когда ж я болел!
— Промерз небось? — спросила крестная. — Поди сюда, дай я тебя поцелую! Как это не болел? Вон два года назад чуть было не помер.
— Так это ж когда было! — ответил Балинт.
Он сел в углу на желтую кухонную скамеечку и глубоко вобрал в легкие особенный запах Нейзелевой квартиры. Этот запах был запахом его детства. Стоило вдохнуть его, как память тотчас возвращала к жизни невозвратное счастливое прошлое со всеми его вкусами, ароматами, чистыми, невинными красками. Нервы радостно замирали, и на миг Балинта охватывало такое чувство, будто он еще младенец и мать держит его на руках, кормит с ложечки, а он днем и ночью может делать, что хочет, и может смеяться, плакать, спать и досыта есть, сколько бы раз ни проголодался. Даже органы чувств подыгрывали в такие минуты самообману: он явственно слышал голос давно умершего отца, который приходил к Нейзелям звать его и затем уводил в их вечно продымленную комнату, где в печи надсадно завывал ветер. И потом, в школьные годы, Балинт проводил у Нейзелей чуть ли не больше времени, чем дома; обе квартиры в его душе давно уже слились в сладкую, просторную родину детства.
— А где бабушка?, — спросил он, взглянув на пустой стул в углу.
Луиза Нейзель удивилась.
— Так ты и не знаешь, что она умерла? Давно же ты у нас не был! Полгода как схоронили.
— Последний раз я забегал летом, — сказал Балинт, — тогда она была еще жива. И не болела ничем.
Луиза Нейзель отрезала два больших ломтя хлеба, намазала жиром, посолила, посыпала паприкой. — Горяченьким угостить не могу, — угрюмо выговорила она, — все, что было, умяли. Заживо съесть готовы, обжоры этакие. А крестный в профсоюз свой потопал еще засветло, может, скоро уж и вернется!
Балинт смотрел на пустой стул. — И долго она болела?
— Легла спать, да и померла, — ответила Луиза. — Еще вечером была живехонька, а наутро уж и остыла вся, бедняжка, упокой господь ее душу! Ни жизнью, ни смертью своей обузой нам не была.
— Как-нибудь схожу к ней на могилу, — сказал Балинт. — Только сейчас мне некогда. Похороны дорого обошлись?
Лицо крестной побагровело, мощные груди высоко вздымались. — Крестный твой без священника схоронил ее, словно собаку! — Несколько секунд она молча смотрела на Балинта и вдруг крепко его обняла, прижала лицом к груди, судорожно притиснула к себе добрыми толстыми руками. — Никакого сладу с ним нет, право, вот увидишь, добром это не кончится, — тяжело задышала она в светлые, влажные от снега волосы Балинта. — По неделям слова из него не вытянешь, все свободное время в профсоюзе своем проводит, а придет домой, опять словечка не вымолвит, ляжет да к стенке отвернется. Однажды сказал вдруг, что выйдет из партии, даже письмо Пейеру написал, но потом, видно, передумал. Хоть бы знать, что его гложет!
— А вы вправду не знаете? — спросил Балинт. Крестная вместо ответа еще крепче прижала его к себе, только что не качала, как маленького. — Двадцать лет молилась я о том, чтобы вышел он из партии, — проговорила она, — кажется, не было бы для меня дня счастливее. Но когда он теперь вдруг спросил меня…
Балинт с любопытством вскинул голову, но Луиза Нейзель тут же крепко притиснула ее к себе.
— Когда он теперь спросил меня, — продолжала она, — я сказала, чтоб оставался. Не снес бы он этого, совсем сломался бы!
Балинт исхитрился снизу заглянуть ей в лицо — не плачет ли? — но из-за объемистого подбородка увидел только красный опухший нос. Как противно видеть нос снизу, подумал Балинт и зажмурился. Он уже не мог уследить за ходом ее мыслей, но и свой потерял, тревожное волнение, трепетавшее в каждом нерве, сделало его совсем рассеянным. Вдруг крестная обеими руками оттолкнула от себя его голову. — Да что ж это я болтаю тут, — воскликнула она, — не затем ведь пришел ты, чтобы мои литании слушать… С тобою-то что стряслось… отчего серый весь?
— Важное дело у меня, — сказал Балинт, и его лоб сразу взбугрился морщинами. Крестная внимательно на него посмотрела. — Поешь сперва! И кусочка не откусил еще!
— Так ведь нельзя было.
— Это ж почему? — удивилась она.
— А вы, крестная, сразу за голову меня схватили и укачивать начали.
Луиза Нейзель рассмеялась. — А ну тебя к шуту!.. Хотя, по мне, так покачала бы еще кого-никого…
— Что ж, могу опять пристроиться, — сказал Балинт.
Нейзель явился домой часом позже; он сильно сдал за эти два трудных года. Торчащие скулы еще больше заострились, густые седые усы, которые прежде так часто топорщились пузырьками шутки, теперь мертвым грузом поникли по сторонам рта, глубокие вертикальные складки от носа вели вниз, к могиле. И плечи стали как будто у́же, да и все тело, высокое, истощенное, костлявое, напоминало о бренной старости. Измотали его и заботы: много месяцев завод «Ганц» работал по три-четыре смены в неделю, деньги, недостающие на питание и квартиру, приходилось восполнять через ломбард. Однако при виде Балинта голубые глаза Нейзеля блеснули, усталые морщины на секунду расправились, он улыбнулся.