У меня к тому времени был третий разряд радиомонтажника. Для военного предприятия по тем временам – немалый. Горжусь до сих пор. Я учился на заочном отделении электромеханического факультета в Горном. Года через два, не найдя в Ленинграде обязательной работы по горному ведомству, я переведусь, досдав экзамены, в Институт водного транспорта.
Меня спустили в тесный стакан шахты, покрытый изморозью, и дали переноску, которую я закрепил на голове.
В желтоватом конусе света стоял пар моего дыхания. От вчерашнего озноба не осталось и следа. Под кожаную ушанку мне нацепили наушники с дугой микрофона, который сразу покрылся инеем. Я втыкал жало пробника в жилу провода и запрашивал его номер. Подо мною, в тепле лодки нервничали у раскрученного шаэра два «большевика» с контрольной лампочкой, наушниками и микрофоном. Загоралась лампочка, и они с повтором называли мне номер провода. Я натягивал шильдик, осторожно взрезал изоляцию, стаскивал ее с поворотом, мазал кислотой медь, давал ей отшипеть, лудил оловом, отдувая едкий дымок, и вставлял в скошенную, как органная труба, ячейку шаэра. Нагревал металл паяльником, прикладывал тающий прутик олова и ждал, когда он вздрагивающей каплей запечатает стаканчик с проводом…
Поговаривали, что после модернизации лодка пойдет в Средиземное море на помощь братскому египетскому народу – «бить сионистских агрессоров».
И я гордился, что две бригады ждут наверху и волнуются – получится ли у меня. После каждой пайки я надевал авиационные варежки поверх перчаток с отрезанными пальцами и ждал, пока согреются исколотые тросом руки.
И когда вечером в лучах берегового прожектора антенна дернулась, а затем уверенно нацелилась в звездное небо, я проглотил комок в горле и дал настучаться по моей озябшей спине… «Большевик» Боря стиснул меня в медвежьих объятиях и сказал, покашливая, что любит меня.
Въедливые военпреды приняли у «большевиков» антенный комплекс и улетели в Ленинград. Про отрубленный кабель знали только наши бригады.
Я пробыл в Росте до марта – проголосовал на выборах в Верховный Совет СССР, и меня отозвали телетайпограммой на завод, а через неделю, перелетев страну на турбовинтовом гиганте Ту-114, приземлился в Хабаровске и оттуда добрался до Комсомольска-на-Амуре – там в наладочную бригаду срочно требовался радиомонтажник.
Шапка падала, когда я задирал голову, чтобы оглядеть шестнадцатиконтейнерную атомную лодку, стоящую в цехе на стапеле. Жуткое дело. От киля до верха рубки – метров тридцать. Треть Исаакиевского собора.
И как мелко выглядит черная лодка, похожая на перевернутый баркас, когда ее показывают по телевизору в какой-нибудь гавани…
И жуткое чувство гордости за страну – сколько у нас умных людей, если мы можем рассчитать, построить и отправить на несколько месяцев в автономное плавание эдакого кита. Нет, Америке нас не забодать!
В Комсомольске я заменил тонким, как скальпель, паяльником два диода в приборе наведения ракеты и, купив на сахарно-сверкающем льду Амура сетку черных замерзших миног, а в Военторге – шикарные японские ботинки с тупыми носами, прилетел под Новый год в Ленинград – сдавать зимнюю сессию. Отец любил маринованные миноги и гордился, что младший сын уже ездит по стране и работает на секретном заводе.
Вытащив из духовки традиционного гуся с яблоками и капустой, отец стал посыпать его какой-то толченой зеленью, и мы заговорили про аджику, маринованный чеснок и прочие любимые нами приправы.
Я не знал, что отцу оставалось три года жизни, и наши разговоры носили вполне бытовой характер. Казалось, мы еще наговоримся. Только спроси – и отец в подробностях расскажет тебе и про войну, и про Кирова, который поил его в Смольном чаем, а потом подарил два билета в театр, и как их с матушкой сначала не хотели пускать в царскую ложу, а когда узнали, кто дал билеты, расшаркались и бережно пододвинули кресла. И на матушке было бархатное платье с меховой оторочкой, взятое у соседки, а на отце – серый железнодорожный китель с белым целлулоидным подворотничком. Отец тогда привез по заданию Смольного целый эшелон с фруктами для детских домов Ленинграда, и его вызвали доложить о поездке.
Японские ботинки оказались мне велики и, отплясав в них Новый год, я сдал их в комиссионку.
Стокгольм. Уличное кафе.
Грек Димитриус.
Ледяная вода в бутылке.
Рыжая свиристелка Катька. Рыжая симпатичная свиристелка.
Мне сорок четыре. Целая жизнь позади. Как сказал литературный приятель, с которым мы месяц писали свои романы в избушке на окраине зимнего леса: «Пушкин в это время уже помер. А мы, идиоты, – живы…».
Последнюю фразу он произнес с некоторой гордостью.
Димитриус говорит, что ему пора ехать на дачу, но завтра он ждет меня в гости, и объясняет, как лучше добраться.
Катька скороговоркой спрашивает меня, можно ли и ей приехать.
– Можно мы приедем вместе? – спрашиваю я Димитриуса.
Он на секунду задумывается и с улыбкой кивает: «О’кей! Жена и сыновья будет рады!» – И благодарит Катрин за помощь в общении.
Мы распрощались до завтра, и Димитриус ушел легкой походкой с кожаной папочкой в руке.
– У него родственники – миллионеры! Ты слышал? – заволновалась Катька. – Что же мне завтра надеть?..
– Ничего, – вяло говорю я. – Иди, в чем мать родила… Распусти волосы – и венок на голову.
Это, наверное, от жары, у меня такой юмор.
– Ну ты дурак… Нет, я знаю, что надеть… А сколько лет сыновьям, ты не знаешь? Никогда не была в Греции… А он симпатичный. Нет, вы точно похожи! Каралис – ты, оказывается, грек! – провела рукой по волосам.
Видела бы жена эти поглаживания.
10. Куда уходят рыжие свиристелки
…Спрямляя дорогу к метро, мы возвращались через огромное васильковое поле, и я не удержался – лег в густую траву и долго смотрел в голубое майское небо, слушая стрекот кузнечиков. Катька села рядом и стала рассуждать, как вкусен был греческий пирог, приготовленный женой Димитриуса Марией, и как хороши, как свежи были тюльпаны с нарциссами на лужайке коттеджа моего шведского однофамильца.
Да, походил мой батя на отца Димитриуса Каралиса – профессора философии, отставленного хунтой, чья цветная фотография начинала семейный альбом, который мы листали на кремовом кожаном диване.
А мои старшие братья весьма походили на его старших братьев! Особенно «черный полковник» Янис, с которым Димитриус уже помирился, – он копия моего брата Владимира, ушедшего в восемьдесят втором году…
Фантастика какая-то! Димитриус в сотый раз уверял, что я – настоящий грек! Я посмеивался и говорил, что я – русский. «Конечно, конечно, – соглашался Димитриус, прихлебывая из бокала вино. – Я тоже считаю себя шведом, но в душе и по происхождению остаюсь греком! Ты – грек! Посмотри, какой ты смуглый!» Мария кивала, соглашаясь с развеселившимся мужем. Я пожимал плечами, – может, и грек. Но русский грек.
– Каралис, не расстраивайся! – Катька стала срывать васильки и складывать их в букет. – Греки – это интересно. Может, окажется, что вы родственники. Будешь сюда приезжать. – Она оглядела тощий букетик. – Только я, наверное, скоро уеду…
– Куда? – Я покусывал травинку.
– Домой…
– А чего вдруг? – Я поднялся и сел.
Катька пожала плечами:
– Совсем не «вдруг». Просто надоело…
– Понятно, – я пощекотал травинкой Катькину шею. – Знаешь, почему я смуглый и быстро загораю?
– Потому, что грек.
– Нет, – помотал я головой. – У меня дед по материнской линии был молдаванином. Профессор химии, жил в дореволюционном Тамбове. Александр Николаевич Бузни. Смоляная борода, густые черные волосы…
– Молдаванин? – Катька вырвала у меня травинку. – Ну и коктейльчик! – покрутила рыжей головой. – И ты считаешь себя русским?
– А кем же еще!..
…Я загнал машину через распахнутую аппарель в гулкий трюм парома, дождался, пока матросы закрепят крючьями колеса, и вышел на причал.