— Рез! Блядь! Блядь! Блядь!
Жевода зарычала, попытавшись впиться зубами в собственное предплечье — жуткое подобие волка, норовящего отгрызть попавшую в капкан лапу. Бандалет, сжатый в ее руке, небрежно стряхнул ее — и уставился стволом на пятящуюся прочь Катаракту. Та уже не думала о нападении, слишком хорошо видела, чем кончили ее товарки, но ужас, верно, сковал ее, точно кандалами, лишив обычной прыти. Она с трудом волочила ноги по полу, спотыкаясь на каждом шагу. Единственный уцелевший глаз, широко распахнутый, выглядел оккулусом, настроенный на пустой, не несущий магического сигнала, канал — ни выражения, ни смысла, одно только дрожащее, состоящее из чистого ужаса, марево. Ее пальцы, прежде судорожно сжатые, затрепетали, разжались и выронили на пол латунное яйцо жилетных часов, которое, ударившись несколько раз об пол, остановилось в фуссе от Барбароссы. Стрелки показывали восемь шестнадцать — она жадно впилась в них глазами, лишь бы не замечать прочих вещей, творящихся вокруг.
Зловещего треска, исходящего от дергающейся посреди комнаты Жеводы.
Того, как стремительно разбухает ее голова, отчего лицо натягивается на ней, точно холст на раме. Как глаза съеживаются в глазницах, высыхая, будто подтаивая от нестерпимого внутреннего жара…
— Беги! — нечленораздельно пролаяла Жевода, скаля окровавленный рот с обкусанными, свисающими бахромой, губами, — Да беги же ты!
Демон не дал ей убежать. Бандолет, покрывающийся все новыми и новыми отростками, быстро превращающийся в узловатую лапу из кости, мышц и железа, почуял Катаракту и уставился в ее сторону. Он уже не был бандолетом. Он был чем-то другим, чем-то, что невозможно изготовить ни в одной мастерской мира смертных. Его дуло превратилось в оскаленную, лязгающую деревянными, костяными и стальными зубами пасть. Сквозь щели и прорехи, смешиваясь с комками плавящейся плоти, наружу вытекала полупрозрачная жижа, шлепающаяся на пол шипящими сгустками.
Ярость. Эту ярость невозможно было унять ни чарами, ни увещеваниями, ни миллионом шоппенов воды. Демон еще не освоился до конца в чужом для него мире с его бесхитростными и примитивно устроенными законами, но искра адского гнева в нем разгоралась стремительно и страшно, требуя все больше топлива. Жеводы, которую он пожирал, медленно расплавляя ее кости и плоть, было недостаточно. Ему требовалось больше. Куда больше.
— Стой!
Барбаросса и сама вздрогнула, услышав этот голос. Мертвый холодный голос, перемежаемый хрустом — он почему-то перекрывал страшный гул пламени и нечленораздельные вопли мечущейся Жеводы.
— Eyðimerkurgeirfugl! Hættu! Ég býð þér að hlýða!
Фальконетта стояла неподвижно, держа свое собственное оружие в опущенной руке. Как терпеливый дуэлянт, хладнокровно ожидающий, когда противник займет нужное место в пространстве, сделавшись уязвимым. Серые глаза глядели пристально и спокойно — глаза не ведьмы, но канонира, вымеряющие пространство до последнего дюйма, едва заметно мерцающие.
Умная сука. Она первой сообразила, что происходит, и пыталась заставить демона повиноваться. Гиблый номер. Даже владея его именем, едва ли она могла подчинить себе вырвавшееся из оков существо, охотно пожирающее мясо вперемешку с деревом, наслаждающееся жизнью так, будто вокруг, в обрамлении из пламени и дыма, происходил адский бал…
— Eyðimerkurgeirfugl! Hættu!
Барбаросса довольно осклабилась, хоть и была занята куда более насущными делами.
Хер что у тебя выйдет, никчемная манда. Этого парня не упрятать обратно за решетку. Скорее, он сожрет всех вас и полакомится твоими собственными потрохами…
Должно быть, это сообразила и Катаракта. Она взвизгнула, попытавшись отскочить, но уперлась спиной в стену и отчаянно засучила лапками. Пасть распахнулась еще раз, исторгнув из себя ослепительную вспышку, обрамленную грязной оторочкой сгоревшего пороха. Страшный жар впечатал Катаракту в стену, точно невесомое трепыхающееся насекомое, а когда отступил, осталась только каверна в камне — выжженное яйцеобразное углубление, наполненное массой из разнородного шлака, в котором с трудом угадывались обугленные кости, коптящее тряпье и медные лужицы расплавленных пуговиц.
Не смотреть, приказала себе Барбаросса. Иди куда идешь, все прочее тебя не касается. Чувствуй себя так, будто случайно оказалась на сцене, полной актеров в разгар представления. Не вмешивайся, не привлекай к себе внимания, скорчься и беги нахер за кулисы…
Сложнее всего было подобрать банку с гомункулом. Бесчувственный Лжец, плавающий в своем растворе, словно набрал пять-шесть пфундов за последний час, банка выскальзывала из переломанных пальцев, как шарик ртути. Но у нее получилось. Не с первого раза, но с пятого или шестого. Получилось.
Барбаросса на миг малодушно остановилась, собираясь с силами, пытаясь не обращать внимания на отчаянный вой Жеводы и жадный треск огня за спиной. Это не твой бал, крошка Барби, не тебе на нем танцевать…
Лжец, никчемная ты бородавка! Вырубился в самый неподходящий момент. Будешь грызть себе локти до конца жизни из-за того, что пропустил все самое интересное!..
Эритема была единственной из «сестричек», не только не попытавшейся спастись, но даже не пошевелившейся. Скорчившись в своем углу, она безучастно наблюдала за тем, как гибнут ее сестры, но не пыталась ни достать оружие, ни броситься наутек. Пустое лицо, пустые, почти не моргающие, глаза. Демон полгода носил ее вместо костюма, награждая лошадиными дозами удовольствий и пыток, вспомнила Барбаросса, оставив после своего пиршества вместо рассудка одни лишь конструкции, на которых тот когда-то держался. Неудивительно, что она не чувствует страха — ее инстинкты самосохранения давным-давно превратились в уголья.
Эритема не пыталась ни сопротивляться, ни бежать. Вместо этого она вдруг запрокинула голову и начала смеяться. Не хихикать, как ведьма, сотворившая какую-то пакость или заметившая спелый прыщ на лбу у подруги — исступленно хохотать, широко разевая рот и суча ногами. Она буквально заливалась со смеху, схватив себя поперек груди, будто боялась, что та может треснуть от смеха, колотила каблуками по полу, всхлипывала, едва не подвывала… Наверно, в этот миг, взглянув в глаза приближающейся к ней Жеводы, которая стремительно срасталась с демоном в единое целое, она вдруг увидела какую-то дьявольскую иронию в этой сцене, уморительную шутку, не понятную простому смертному, но чудовищно прекрасную, которую невозможно выразить словами, лишь безумным, рвущим нутро, смехом…
Эиримеркургефугль, слившийся с рукой Жеводы, рыкнул в ее сторону тугим потоком ворчащего пламени — и та закружилась посреди комнаты в танце, превратившись в хохочущий кокон из тлеющего тряпья и горящего мяса, осыпая все вокруг себя водопадами пепла и стреляющих углей.
— Eyðimerkurgeirfugl! — голос Фальконетты изменился, стал более гортанным, тяжелым, — Ég mun taka vald þitt! Þú munt samþykkja mig!
Жевода двигалась на нее, будто ничего и не слыша. Она уже прекратила бесполезное сопротивление, видно, адский огонь пережег внутри нее какие-то важные цепи, которыми разум соединялся с телом. Теперь она уже была орудием в руках демона — слепо ковыляющим, послушным, содрогающемся в страшной агонии, не замечающим, что плоть, делаясь рыхлой и мягкой, медленно стекает с нее, обнажая желтоватые пластины костей, да и те уже начинают медленно сплавляться друг с другом, образовывая подобие костяного панциря. Грудь, хрустнув враз сломавшимися ребрами, выперла вперед, точно у рыцарской кирасы. Плечи, заскрежетав в суставах, разбухли и опустились. Какое-то время на ее лице оставалось подобие выражение — огонь прилепил ее к костям черепа, заставив навеки застыть в гримасе ужаса. Еще несколько секунд и лицо лоскутами начало сползать с них — череп стремительно разрастался, превращаясь в тяжелый костяной шлем, забралом которому служили оплавленные, спекшиеся друг с другом, хрящи, превратившиеся в бугрящуюся личину, больше пародирующую человеческое лицо, чем воспроизводящую его черты.