обращаясь к бездне, ты вряд ли разбудишь лихо,
оно спит спокойно, на прошлое без оглядки.
За черной чертой оградки.
Отвернись, я прошу
Отвернись, я прошу, пожалуйста,
мне не нужно поддержки, жалости.
Уходи, пусть тебе немыслима
сама мысль, что смогу и выстою.
Убирайся! Ну хватит, смилуйся!
Не ребенок же, хватит силы мне,
чтоб слепить себя вновь из крошева.
Я прошу тебя по-хорошему:
ну не надо, все это лишнее!
Только, кажется, он не слышит и,
пока я прошу бросить, сжалиться,
берет руку, сжимает пальцами,
а в глазах ледяное, стылое,
как зимой в сорок пятом было… но
с каждым мигом теплеет взглядом, и
солдат
прекращает
падать.
Я сам это выбрал
Джеймс,
я сам это выбрал: огонь и пули,
бессчетность смертей, их смешной итог
(две даты, где прочерк посередине —
все то, что от жизни оставить смог).
Я сам это выбрал, но только годы
на дату рождения, как на нить,
садятся, как будто им длиться вечность;
тебе – ее падать, мне – не ловить.
Тебе – ее видеть в глазах мелькнувшей
всем тем, что прожить уже не дано,
а мне бесконечно искать дорогу —
и никогда не найти —
домой.
Мне не снятся покойники
Мне не снятся покойники, тревожа своим покоем,
для меня беспокойным, как сотни ночных кошмаров.
Мне двенадцать, ты учишь драться, потом едим
с тобой жадными ртами жареные каштаны.
Мне пятнадцать, и мы сражаемся в первый раз
в подворотне, и первый выбитый зуб, и крови
из разбитых носов лилось, кажется, на стакан.
А теперь ее в снах кошмарных без края море,
и его не пройти и не вычерпать: нет таких
ведер, ложек, ладоней. Ладоней твоих бы ласку!..
Мне не снятся покойники. Ты меня стережешь,
обозленного жизнью не травишь собой напрасно.
Ты жалеешь меня. Смеешься, шагая вниз.
Тебе двадцать, семнадцать, тринадцать – ты юн навечно.
Но меня не тревожь, потому что, совсем седой,
пережив твою смерть, я не выживу после встречи.
Вторник наступит сразу за четвергом
Вторник наступит сразу за четвергом,
зима за промозглой осенью придет следом.
Как и о чем, скажи мне, я должен знать,
если я самое важное на победу
всех и потом променять смог «сейчас и здесь»,
выбрав не то, что подарено было богом?
Друг мой порой мне снится, его глаза
смотрят насмешливо-весело, чаще строго,
реже теплеют: прочней год от года лед,
холод порой прорывается сквозь синь взгляда.
Если бы мне вернуться на век назад,
ты бы остался, клянусь, и живым, и рядом.
Здесь есть одна свобода
Здесь есть одна свобода – быть никем,
и я ей упиваюсь, как водою.
Ты говоришь: «Мой друг, идем со мною!»,
не зная, что, сбежав из ваших схем,
я имя потерял, как дети вещи.
Бреду из ниоткуда в никуда.
Да, нас спаяли в общее года,
но погляди на эти сети трещин
вдоль рук, разомкнутых давно, в сорок седом,
когда за пропастью одной легла другая.
Не верь словам их, что любой лед тает.
Есть тот, что, как ни плавь, пребудет льдом.
В сорок заснеженном
В сорок заснеженном, окровавленном
выбыл, сгинул, погиб.
Сколько мне в снах
истаптывать сапоги?
Сколько тянуться,
вновь тебя упуская?
Я – стою на краю,
ты – срываешься, летишь с края,
разбиваешься там,
куда вряд ли приводят карты.
Сердце сходит с прямой
задолго еще до старта,
едва слышит в кошмаре
эхо колес стука.
Ведь ты снова протянешь,
а я не словлю – руку.
Разрезали, как ткань
Разрезали, как ткань, подворачивая вовнутрь
гнев и ненависть, жажду убить. И ни шва наружу.
Ты зовешь меня именем. Именем не моим,
а того, кто во мне давно мертв, но зачем-то нужен.
Шрамы, точки чернил, детства памятная деталь —
все сползает, как шкура змеиная. Просто выкинь,
потому что все это – то, чего не хочу,
и навряд ли, давай по-честному, я привыкну:
меня, как второсорт, спрессовали в живой кусок
мяса, полного боли, и током бьют, чтоб плясалось.
Только ты… ты безумен, и выживший Франкенштейн
для тебя – божья милость. И ты забываешь жалость,
ты меня не жалеешь, ты мне вскрываешь швы,
лезешь в раны, не видя, что руки по локоть в соли,
и мне больно. Но ты, погруженный в личный ад,
стал страшнее их всех. Я прошу тебя: хватит боли.
Засыпая, я думаю, чему был подобен ад
Засыпая, я думаю, чему был подобен ад,
если самое страшное вот оно, вокруг, рядом?..
Холод жмется и кошкой ластится под ладонь,
забираясь мне в грудь удушающим, сладким ядом,
отнимая биение сердца: жив я, мертв?
Я свободен от смерти, но толку в такой свободе…
Если есть в небе Бог и милостив, почему
он забыл обо мне и чем я ему неугоден?..
От веревок избавиться
От веревок избавиться, если не выйдет – вырвать,
вместе с памятью все обрубить и затем уйти.
Ты, глядящий теперь глазами совсем чужими,
осознай наконец, что давно разошлись пути,
и держать не пытайся. Держащий – свободе недруг,
одиночеству недруг, мне самый лютый враг.
Все из них говорили, как ты теперь мне, про благо,
но от вашего блага мне не искать добра.
Ты стоишь на пороге, мнешься, рискуя жизнью,
умоляешь вернуться в прошлое и домой.
Только ты опоздал. Полвека как, вниз сорвавшись,
не зову тебя больше другом и за собой.
Дно залива
AU падения с геликарриера
Дно залива полно илом, мусором, моей болью,
твоим телом, по частям раскиданным после взрыва,
отходящее подарком страшным гудзонским рыбам.
Мне б нырнуть за тобой, мне б смочь за тобой сорваться.
Мне б оплакать тебя, оплакать гибель твою, но тщетно:
слез не катится из глаз этих столько десятков лет,
что не вспомнить уже, им были ль знакомы слезы.
И стою теперь, утопая в памяти, как в песке, и
бьется жилкой твое имя в седом, как зима, виске.
Сколько помню
Сколько помню: открываешь рот – получаешь снег.
Прости мой истерический страшный смех,
просто я захлебываюсь этим холодом по самый сорок второй.
Я очень хочу домой.
Сколько себя помню: открываешь глаза – получаешь мрак.
И, кто бы ни подошел, он смертельный враг,
и у каждого, как проклятие, только одно лицо,
и его не размыть свинцом.