Литмир - Электронная Библиотека

Софи просто не могла вместить в себя больше эмоций. Но теперь она знала наверняка, что собственную музыку играть ей было по душе, что мелодия её мыслей была способна затронуть душу и принести удовлетворение.

Она прислонилась к холодной двери чулана, и закрыла глаза. Сколько прошло минут, прежде чем она решила встать, вспомнив, что ноты её остались на крышке фортепиано, для Софи осталось тайной.

Уже в своей комнате, унеся гитару с собой, она попыталась сочинить нечто новое, но первая мелодия вытесняла все мысли, царствуя в голове заевшей пластинкой, и она очень скоро бросила своё занятие. На какое-то время на неё даже нашёл страх, что больше сочинить ничего у неё так и не выйдет. Если бы отец видел Софи сейчас, то непременно отругал бы её – он запрещал ей уносить инструменты из гостиной, а уж тем более залезать с ними на кровать. Но откуда он мог это увидеть? Он был в филармонии, далеко отсюда, и приехать должен был только в среду.

Посреди ночи Софи разбудило пение с чердака. И она с замиранием сердца, даже не выходя к последней ступеньке, различила в его голосе свою мелодию. Страхи Софи не оправдались. Едва голос прекратил свою прекрасную арию, она тут же взялась за бумагу и карандаш, при скудном свете луны, у окна набрасывая новый мотив, волнительный и столь стремительно загорающийся в голове, что она едва успевала излить его на нотный стан.

Теперь уже в голове её определённо звучала гитара. Но, несмотря на соблазн, ночью пытаться наиграть новую партию она так и не рискнула. Музыка эта должна была оставаться тайной.

Она лежала в кровати до самого утра, в ещё большем нетерпении, чем накануне. Отклик чердака будоражил её воображение, составляя в её голове некую тончайшую связь с чем-то волшебным, магическим, необыкновенно прекрасным. Это было воистину великолепное ощущение, и она вновь встала с постели, едва зоря прокралась на небосвод, чтобы заполнить своими переживаниями ещё несколько листов блокнота.

Такого с Софи никогда прежде не случалось. Перед её мысленным взором обрисовывались берега, пробившиеся сквозь туман смятения и давящего страха неопределённости. Она с замиранием сердца рассудила, что эти события могут раз и навсегда переменить её жизнь.

***

Это было тяжёлое время. Я вырос в четырёх стенах и смутно представлял, что же такое – жизнь, хотя, определённо, был жив, несмотря на свою «особенную», отличительную природу. Именно особенность заставляет человека в страхе упрятать результат роковой ошибки судьбы, это отклонение от негласных стандартов. Между мной и моими создателями лежал ров отрицания и решётка неприемлемости, во рву копошились ядовитые змеи, а решётка была из прочной стали.

Я много рассуждал – у меня не было других занятий. Просто сидел на мягкой подстилке, на которой обычно спал, передвигая её к двери. Я наблюдал как крохотные частицы, видимые, только если заставить взгляд застыть и не моргать, очень медленно, в хаотичном потоке оседают на меня. Даже пыль была наделена красотой, даже пыль имела больше шансов оказаться снаружи этих стен, вырываясь в щель под дверью с неожиданным сквозняком. Но не я. Я буду здесь вечно. От этой мысли всегда начинало болеть сердце, и очень скоро я научился не думать о подобном. А ведь я мог сидеть на одном месте совершенно без движения вплоть до тех пор, пока моё тело, внутри и снаружи, не начинало заполняться чисто физической болью. Иногда, забываясь в беспамятстве, я не обращал на неё вовремя внимания, а потом с трудом мог встать с места и распрямить спину. Я был уверен, что когда мне надоест это тягуче текущее время, я смогу прекратить всё это, просто вовремя не встав. Тогда я врасту в подстилку под собой и дверь за спиной и закончу своё существование.

Я не был совсем уверен, когда начал существовать: видеть и слышать. Но я был точно уверен, что раз у этого имеется начало, то, несомненно, есть и окончание.

На моём единственном окне были набиты доски, и находилось оно слишком высоко, чтобы дотянуться. Всё что я видел – полоски голубого полотна, где иногда мелькал свет огромным жарким шаром, иногда плавно перетекали белые пятна, а иногда всё чернело и покрывалось белыми точками. Движение, которое происходило в этих полосах, а также, временами льющаяся с этого полотна на стекло окна влага, освежавшая мою клетку, была единственной отрадой в моей жизни.

В моей клетке было всего две вещи помимо стен – моя подстилка, впитавшая мой запах, а ещё дыра слева, у той стены, в которой было окно, куда я со временем отправлял то, что постоянно выходило из моего тела. Ничего больше. Каждую шероховатость на полу, потолке и всех четырёх стенах, а также двери, каждую ворсинку на подстилке я изучил взглядом и на ощупь бесчисленное множество раз. И всё это надоело мне до такого состояния, в котором из глаз не начинала сочиться влага, истощая меня и вызывая жажду.

До той поры, пока я впервые не услышал внизу необычайные звуки. Я знал, что подо мной есть другая жизнь. Она издавала шумы, иногда совсем близко, когда она толкала в щель под дверью тарелку, на которой было то, что я чисто инстинктивно начал есть, когда внутри всё заболело, и я стал слабеть до такой степени, что едва мог пошевелиться. Слабость эта до сих пор пугала меня настолько, что я съедал всё, что мне посылали через закрытую дверь, вне зависимости от того, нравилось мне это на вкус или же нет.

То, что давала мне эта жизнь снаружи, придавало мне сил, позволяло мне двигаться. Когда тарелок стало много и они занимали чересчур много места, я стал выталкивать их – грязь на их поверхности источала больше не запах еды, а что-то неприятное, как и та еда, с которой я не знал что делать в самом начале – она какое-то время стояла красивая и приятная, а затем изменялась внешне и переставала заставлять мой желудок беспричинно болеть при взгляде на неё. Не изменялась только жидкая прозрачная еда, которую мне давали в глубокой тарелке чуть чаще, чем еду обычную. От этих вещей с долгим временем я становился всё больше и больше, увеличиваюсь я даже сейчас. Может, когда-нибудь я смогу даже встать на ноги и заглянуть в окно. Я вожделел этого и до ужаса боялся, не смея представить, что же я там увижу.

Те, кто были снаружи, позволяли мне жить, знали, что было условием для моей жизни. Они были осведомленнее меня.

Было в них и то, что превозносило в моё существование крошечные приятные мгновения. Как я узнал многим позже – это зовётся музыкой. Обыкновенно они могли шаркать, переговариваться странными переливами, громкими и ужасно тихими, резкими или плавными, постукивать, хлопать. Но бывало и так, что они принимались издавать нечто удивительное, странной красоты, заманчивое… точно пение существ, иногда появляющихся за моим окном.

Звуки, которые я слышал, сколько себя помню, были поначалу гармоничны, так прекрасны, что я всякий раз застывал настигнутый ими, сражённый, забыв, как дышать и оттого пугаясь им. Они лились совсем издали, не были голосами живших внизу, но, наверное, воспроизводились ими каким-нибудь неизвестным мне способом и были настолько громкими, что я мог уловить их отчётливое течение. Звуки слаженные и плавные спустя много времени стали сменяться очень обрывочными, резкими и некрасивыми, будто подражание. И я мог вообразить себе, что если бы жившие там позволили мне попытаться издать такие же звуки, я сделал бы это поначалу так же неуклюже.

Со временем я научился различать звуки по неизъяснимым мне признакам. Какие-то нравились мне больше, какие-то совсем не нравились и я просто их не слушал. Но они, любые, раз за разом сопровождались неуклюжим повтором, и повторы эти с течением какого-то времени стали звучать почти так же красиво, как изданные перед ними. Повтор всегда был из тех же звуков, которые шли сначала. За один период времени, в который за окном полотно оставалось голубым, звуки могли быть разными, но ночью вся жизнь внизу утихала насовсем. Я же мог ходить по клетке независимо от цвета полотна и наличия света.

Я не помню, когда впервые в горле моём что-то запросилось наружу, скребясь и задерживая воздух. Но знаю только, что это произошло не так много времени спустя с той поры, как появилась красота в живших внизу звуках, а повторы ещё звучали неуклюже.

4
{"b":"865360","o":1}