Скоро они танцевали с Татьяной посреди зала.
— Пашка летом приезжал. Замуж звал, — рассказывала она. — Умолял даже. На колени вставал. Говорит, пока в военном училище учусь, ты комнату снимай. А потом — куда пошлют. Там жилье дадут, семью расплодим…
— Правда, на колени вставал?
— Вставал, — невесело усмехнулась Татьяна. — Ты на колени перед девкой встанешь — это одно. Потом штанины отряхнешь и до другой девки побежишь. У Пашки все на серьезе… Умом-то я понимаю, с ним заботы не будет. Но сердцем чую: не по пути мне с ним. Он как скала — такие женщин прощать не умеют… Будем жить с ним через силу. Он себя мучить, меня мучить… Пускай на расстоянии любит, — рассмеялась Татьяна. — Тошно одной. Но Пашки боюсь… Вон с приезжими развлекаюсь… На песенный заказ их раскрутила. Толика-то у меня посадили.
— Толик — это Мамай?
— Для тебя Мамай… Для меня муж, записаться только не успели. Я теперь у Толика в доме живу. Голубятню-то помнишь? Соскучишься — заходи. Для тебя двери открыты. — Она улыбнулась Алексею с лукавцей, в которой всё-всё понять, и сильно прижалась к нему.
Что-то тревожно-болезненное шевельнулось в сердце, брат Павел предстал стоящим перед Татьяной на коленях.
Мир, в котором нет тебя,
Чужой и равнодушный мир.
Я брожу словно тень средь теней,
Нет надежд, нет больше сил…
Повторял куплет хриповатый местный Джо Дассен.
Алексей после танца проводил Татьяну до столика, придвинул для нее стул. Капитан танкист, широкоплечий, курчавый, раскрасневшийся от коньяку, приблизился к Алексею, шепнул в ухо:
— Она моя. Будешь к ней мазаться — застрелю!
— Из танка?
В лице капитана прибавилось краснины.
Когда Алексей вернулся к своему столику за колонну, Елены и след простыл. Идиот! Бестолочь! Чего поперся к Таньке? Ленка, конечно, обиделась. Предал ее, дурень! Еще и прижимался к Востриковой. Ах, бабы! Сегодня от нее радость — завтра яд… Татьяна и Елена знали друг друга: в одной школе учились. Но друг дружки чурались. Девичьи пристрастья не угадать.
Алексей рванул в вестибюль. Бори Кактуса «на дверях» не видно. Алексей выскочил на улицу. Бросился в одну сторону, в другую. Нет Елены!
Что-то красноватое, кажется, знакомое, родное, мелькнуло на углу дома, за голыми кустами, через перекресток. Алексей помчался за мутно-красным цветом.
— Леша! Куда ты? Леша! — раскатом радости оглушил его голос за спиной.
Он никогда в жизни не видел более красивой девушки.
Растрепанная, переполошенная, Елена стояла в трепете недоумения. Губы полуоткрыты, большие зеленые глаза испуганно ярки, каждая клеточка — в напряжении и поиске понимания. Взгляд Елены искал участия и любви. Когда Алексей, опамятовавшись, бросился к ней, ее глаза вмиг залучились счастливым хмельным светом, на щеках вспыхнул румянец, все ее молодое ладное тело, в переливах лилово-красного шифона и черных чулках в пикантную сеточку стало будто намагниченным, страстным, — безумно влекущим Алексея. Он рвался к ней — и телом, и душой. Она естественна и проста, без манерности и самомнения, без испорченности от книг — мозги ее не забиты модным чтивом и истеричными стихами, у нее нет мечты о богемной жизни и столичных премьерах… Эти мысли вихрем пронеслись в сознании Алексея, когда он вихрем летел к самой красивой девушке на свете.
Он обнял Елену, подхватил на руки, понес обратно в ресторан, заминая свой взбалмошный порыв, в котором было много горячей бестолковости и горячей любви. Дверь ресторана им открыл Боря Кактус — тут как тут. Одна туфля с Елены в вестибюле спала. Кактус поднес. Впоследствии вышибала получил от Алексея целую трешку. А Вова Дуреман не раз сообщал за червонец ресторанному распаленному залу:
— Для нашей очаровательной гостьи Леночки мы исполняем эту песню…
Они танцевали, пили вино, целовались. Потом целовались в такси.
— Зачем ехать к тебе? — спрашивала Елена. — Я сегодня бабушку к сестре отправила. Ее квартира — наша. Там все удобства.
Алексей уже повидал немало женщин, разных: распутных, страстных, неумело-девственных, — сегодня он был с той, которую любил когда-то первой юношеской любовью и в которую влюбился опять. Которая и сама в него влюбилась опять.
— Лешенька, — шептала она. Потом еще мягче: — Лешенька… — Она стояла перед ним вся нагая, вся доступная, вся-вся покорная. — Лешенька.
Он целовал ее с неописуемым радостью, шалел от ее голоса, наготы и покорности. Весь фарисейский мир, который строил козни, проваливался в тартарары, ибо нет и не может быть ничего выше и ценнее, чем это ленкино «Лешенька»! Она отдавалась ему безудержно, бурно. С приближением экстаза она начинала стонать, царапаться, а после, заводясь все больше и больше, стон ее перерастал в дикий плотский крик, рев, извержение животных воплей. Алексей поначалу даже пугался такой ярой близости. Но экстаз угасал, Елена открывала счастливые глаза с изумрудным райком, спускаясь с вершины удовольствия, шептала:
— Лешенька… Боже… Какой ты сладкий. — Она нежно обнимала его, доверительно таяла. — Как мне с тобой хорошо…
Благо Еленина бабушка, освободившая внучке плацдарм для свидания, жила в угловой квартире на первом этаже — не так много соседских ушей горазды их слушать.
— Ну ты и орешь, Лен, — сказал Алексей, когда они лежали поистрепанные близостью; голова Елены у него на груди.
— Громко? Да?
— На весь город.
— Ну и пусть. Это с тобой. Мне так еще никогда сладко не было. Только с тобой, Лешенька. — Она искупительно вздыхала. — Почему ты уходишь в армию? Тебя опять со мной не будет.
— Ты жди. Я вернусь… В отпуск оттуда вырвусь… Ты моя?
— Я навсегда твоя, Лешенька. — Потом еще раз, еще мягче: — Лешенька…
Он опять дурел, заводился от ее магического голоса, от ее прикосновений и вздохов. Он хотел ее, ее стонов, ее криков, ее царапаний, ее радости. Он хотел взаимности любви. Темперамент, доводивший до исступления, до криков, уже не страшил Алексея. Поначалу он старался закрыть рот Елене своими губами, придушить ее вопли поцелуями, теперь давал ей полную волю: «Кричи, милая! Кричи! На весь дом! На весь город! На весь мир!» Он и сам, содрогаясь всем телом, кричал, теряя разум.
Утром другого дня Алексей Ворончихин отправился в военкомат. К полудню он вернулся домой на родную Мопра, доложился Черепу, держа в руках повестку:
— Завтра ухожу. Иметь при себе часы, трусы и зубную щетку. В шесть утра на вокзале.
— Это правильно. Собрался в армию — нечего растягивать пьянку. В армии кайфово. Главное — принцип блюди: круглое носить, квадратное катать! — наставлял Череп. — Только армия да тюрьма, только две этих конторы человека на вшивость проверяют. Потому что он там — как мандавошечка на стекле. Всё в нем видать, елочки пушистые.
Алексей сидел, глядел в окно, задумчиво улыбался.
— Ты чего балдеешь? Ночь не за пустяки отгулял?
— На весь город орали, — смущенно признался Алексей.
— От кайфу? Это в жилу! — развеселился Череп. — Баба испытывает кайф в пять раз сильнее, чем мужик. Представь, сколько в ней коксу? Только, Леха, никогда не думай, что ты для нее самый-этакий. Она, может, с другим еще ярее. Бабы на это дело… Эх! Если б знала эку сласть, — запел бесстыжую частушку Череп, — то с пеленок бы…
Алексей, казалось, ничего не слышит. Сидел задумчив и счастлив.
IX
Зеленые ворота КПП с двумя крупными красными звездами на створках делили жизнь на две доли: гражданскую прошлую и военную будущую. Гуртом в сотню голов прибывших с вокзала новобранцев погнали в казарму. В этом сером людском стаде находился Алексей Ворончихин.
Погода стояла хмурая, холодная. Подстыло. В придорожных канавах лежал подмороженный полустаявший первый снег. Новобранцы шли, поеживались, озирались. Трехэтажные казарменные здания из серого кирпича, перед ними — огромный плац, окруженный с боков стендами, на которых рисованные солдаты отрабатывали строевые приемы, приземистые длинные склады за колючим ограждением. Архитектурка незамысловата, оценил Алексей.