Неясно было, за что западный император подверг ее немилости на этот раз. Но в Константинополе ее встретили с почетом. У Пульхерии не было оснований опасаться беспомощной вдовы — и она сменила гнев на милость. Галле Пласидии были отведены просторные покои, назначен отдельный штат придворных и слуг, дети окружены няньками и учителями.
Еще с дней моего путешествия по Италии я проникся теплым и благодарным чувством к августе Пласидии. Ведь пока был жив ее муж, генерал Констанциус, она явно пыталась ослабить гонения на пелагианцев. Сейчас, лишенная власти и влияния, она, конечно, ничем не могла помочь нам. Но я мечтал при случае хоть как-то выразить ей признательность, показать, что мы помним ее доброту.
И случай не заставил себя ждать. В одно прекрасное утро брат Маркус явился в канцелярию с загадочной ухмылкой на лице, отвел меня к окну и заговорил негромко и доверительно:
— Помнишь, отец ставил тебя мне в пример, говорил, что лучше бы я меньше упражнялся в плавании и больше — в каллиграфии? Похоже, он был прав. Дело в том, что августа Пласидия поделилась со мной своими планами. Возвращение в Константинопольский дворец разбудило в ней воспоминания детства. Ей захотелось записать события своей жизни, пока они свежи в ее памяти. Она просила порекомендовать ей помощника. Я принес ей образцы почерка моих лучших секретарей, включая твой. И — можешь прыгать, можешь петь, можешь хлопать в ладоши — она выбрала тебя.
Так началась моя служба у великой Августы. Все лето 423 года мы встречались чуть ли не каждый день. Сначала она читала мои таблички с расшифрованными записями предыдущего дня, делала поправки. Потом диктовала новый кусок своих воспоминаний. Или, скорее, думала вслух, часто споря сама с собой и уже доверяя мне отобрать потом главное и сохранить последовательность и ясность рассказа. По вечерам я превращал значки скорописи в слова и фразы, а правленный ею текст переносил в чистовой свиток. Нечего и говорить, что черновые записи потом тихо исчезали в моем заветном сундуке.
Августа Пласидия порой начинала расспрашивать меня и о моей жизни. Особенно ее интересовали годы заключения и тюремная наука, которую я усвоил в Остии. Может быть, она боялась, что злая судьба и ее сбросит когда-нибудь в тюремный подвал? Хотела подготовить себя заранее? Мы словно обменивались опытом перенесенных страданий. И, как это часто бывает, горечь, пережитая одним, служила целительным бальзамом для другого. Не потому ли люди так любят смотреть трагедии? Когда Эдип на сцене ослепляет себя, каждый зритель невольно сравнивает его муку со своей и думает, наверно: «Ну, мои дела еще не так плохи».
В конце лета наши занятия были внезапно прерваны важным известием: в Равенне в возрасте тридцати девяти лет, тихо, во сне, скончался император Гонорий.
Наверно, одни лишь пернатые любимцы покойного властителя Западной империи могли бы оплакать эту одинокую смерть. Но и им не было отпущено достаточно времени. По слухам, бездушные придворные немедленно использовали весь императорский птичник для похоронной трапезы. Даже запрет жарить лебедей был нарушен. (То-то увеличились запасы пуховых подушек в комодах дворца!)
В Константинополе был объявлен траур. Но под звуки заупокойных служб уже бурлили совещания, переговоры, интриги. Кто займет опустевший трон? Будет ли война? Сохранится ли разделение империи на две половины? Или будут предприняты попытки слить их обратно?
Влияние августы Пласидии резко возросло. Ведь она оказывалась теперь матерью единственного законного наследника. Ее сын, четырехлетний Валентиниан, вскоре был удостоен титула «цезарь». Внук Феодосия Великого получал реальный шанс взойти на трон деда.
Однажды Галла Пласидия призвала меня и сказала, что завтра ей понадобятся мои услуги. Только речь пойдет не о прошлом, а о будущем. И я должен поклясться, что до поры до времени сохраню в тайне все, что мне доведется услышать.
— Три августы решили собраться на семейный совет, — сказала Галла Пласидия. — Будут только я, августа Пульхерия и императрица Евдокия. Каждая приведет с собой одного доверенного секретаря. И — для соблюдения дворцового этикета — двое евнухов. Но Пульхерия обещала выбрать таких, которые не знают греческого. Заготовьте побольше табличек. Совещание будет долгим.
Что мне оставалось делать?
Заявить, что я не смогу участвовать? Что при виде императрицы я могу снова упасть в обморок? Что под ее взглядом меня может охватить жар, от которого растает воск на табличках?
«Нет, это судьба, — сказал я себе. — Иди».
И вот мы сидим в маленьком Зале четырех грифонов. Широкое окно заливает его утренним светом. Кресты и ромбы оконной решетки отпечатались на мраморе пола, стен, колонн, на индийском шелке диванов. Роскошно вышитые халаты евнухов выглядят неуместно рядом со скромными одеяниями трех женщин.
Кресло императрицы чуть выше двух других — единственная дань ее сану. Когда мне удается украдкой бросить взгляд на ее лицо, знакомая игла дотягивается до сердца и добавляет в него капельку сгущенной боли. Но дальше сердца боль не течет. Уши легко ловят льющуюся речь, пальцы уверенно превращают звучащие слова в крючки и завитушки. Легкая восковая стружка слетает на пол, как ранний снежок.
Женщины обсуждают помолвку детей. Они разговаривают так спокойно, словно речь идет об обычном сговоре между двумя соседствующими семьями, об условиях брачного контракта, о двух-трех фермах, которые будут выделены в приданое невесте, о выгодном слиянии пастбищ и пахоты. И ведь действительно — соседи. Если сын Галлы Пласидии, Валентиниан, в будущем женится на дочери императрицы, ныне годовалой Эвдоксии Лицинии, можно будет очень удачно слить два больших поля: Западную и Восточную империю. Как славно!
Но есть свои трудности. Одобрит ли церковь брак между родственниками? Ведь Феодосий Великий доводится дедом жениху и прадедом — невесте. Признают ли в Италии власть Галлы Пласидии, которая должна стать регентшей до совершеннолетия сына? Говорят, там уже рвется к трону очередной узурпатор. А что делать с новой угрозой с северо-востока, с подступающими ордами гуннов? Следует ли уже сейчас заключить военный союз и попытаться выстроить мощную линию укреплений по всему Дунаю? Или послать навстречу гуннам христианских проповедников и послов-лазутчиков? Пусть заранее нащупают несогласия среди варваров, пусть наметят места, куда можно вбить клин и расколоть врагов, как удалось в свое время расколоть галлов, даков, готов?
Я вдруг понял, что сейчас, здесь, в Зале четырех грифонов, в руках этих женщин сгустилось столько власти над миром, сколько не было ни у египетских фараонов, ни у Александра Македонского, ни у Юлия Цезаря. Ах, если бы Господь даровал миру способность понимать собственную выгоду! И мир вверил бы этим трем мудрым женам полную власть над собой! Может быть, им удалось бы загасить вечный пожар войны, раздуваемый мужчинами? Может быть, жадные и тщеславные опомнились бы при виде этих простых одежд? А безжалостные и бессердечные выпустили бы из рук орудия пыток, открыли бы двери тюрем? Может быть, страсти сотен властолюбцев утихли бы под спокойным взглядом этих глаз, а миллионы завистников вспомнили бы, что сокровища небесные дороже сокровищ земных?
Эти несбыточные мечты так захватили меня, что я почти забыл про собственную боль, копившуюся в сердце капля за каплей.
Но вечером, когда я расшифровывал дневные записи, она начала разливаться по всему телу, дотягивалась до кончиков пальцев, до колен и ступней, проникала в горло, давила на глазные яблоки.
Одно дело — знать, что императрица где-то недалеко, за вереницей дворцовых зал и стен. С этим можно было жить. Другое дело — провести с ней почти целый день в одной комнате. Впивать мед ее красоты. Слышать этот неповторимый голос. И при этом не поймать ни одного взгляда, брошенного в мою сторону! Ни одного слова, обращенного ко мне.
Да, это было ясно: я для нее не существовал. Один из толпы мелких придворных — доска в заборе, спица в колесе. Она сумела забыть меня, забыть свою юность, отрезать это, отбросить, как ненужный и обременительный груз. Ей предстояло долгое и трудное плавание — нужно было избавляться от балласта. Я чувствовал, что меня выбросили за борт, как библейского Иону, пожертвовали мною без всяких колебаний. И Левиафан тоски раскрывал мне навстречу свою пасть.