— …Когда девушка отказывает влюбленному — это мне понятно. Ей грозит позор, наказание, тяготы беременности, рождение незаконного ребенка. Тут поневоле призадумаешься… Но когда отказывает юноша — это для меня непостижимо. Особенно если это юноша добрый, отзывчивый, способный поделиться куском хлеба с голодным, последней рубашкой — с замерзающим. А тут… Ведь ему-то не грозит абсолютно ничего. Чистая жестокость — и только.
Вряд ли эти разглагольствования могли бы задеть меня, живи мы на воле. Но там, в тюрьме, страсть Непоциана была единственным живым чувством, омывавшим меня. Сострадание и страх греха разрывали меня, как две повозки разрывают осужденного.
«Вот перед тобой твой ближний — в муке и тоске. Он претерпел за тебя невыносимые страдания — а ты не можешь отплатить ему пустяком. Несколько минут физического неудобства — и ты сделаешь его счастливым».
Но другой — нет, не голос, а смутный шум в крови говорил мне «нет». Не делай. Не соглашайся. Ты утратишь что-то важное. Утратишь непоправимо. Ты никогда уже не сможешь прикоснуться к своей возлюбленной. Прикоснуться с тем радостным и безоглядным чувством, какое необходимо для полного слияния двух любящих.
Насколько легче было бы мне в те дни, если бы я верил Августину из Гиппона, а не Пелагию. Когда веришь, что вся твоя судьба предопределена еще до твоего рождения, — о чем тут тревожиться? Поступай так, поступай эдак — все это будет лишь зримым проявлением тайно предначертанной судьбы. У тебя нет свободы изменить свой жребий — значит, ты ни в чем не можешь быть виноват. Не в твоей власти погубить собственную душу или спасти.
А Непоциан тем временем угасал. Голос его делался все тоньше, руки с трудом поднимали свиток к глазам. Когда он диктовал нам стихи Виталиса о любострастии и вине, странная — не предсмертная ли? — улыбка блуждала по его губам, а голова склонялась то ли от слабости, то ли в знак согласия.
Силы у нас истощает Венера, а Вакха избыток
Нам расслабляет стопы, сильно мешая в ходьбе.
Многих слепая любовь понуждает к открытию тайны;
Хмель, безрассудству уча, также о тайном кричит…
Оба они, наконец, приводят в неистовство разум,
И забывают тогда люди и совесть, и стыд.
Но я так и не уступил его мольбам. К тому времени он был такой слабый и усохший, что — скорее всего — даже физическое неудобство оказалось бы ничтожным. Когда он тихо скончался на своем тюфяке, я плакал не только от жалости, но и от раскаяния.
Я раскаивался — но не обещал в другой раз поступить иначе. Осквернить тело нечистым касанием или душу — жестокостью? Я уже знал, что судьба порой ставит нас перед таким выбором, бросает в такие ямы, где избежать греха невозможно.
Потому-то мы и молим Бога заранее о прощении.
Или хотя бы о том, чтобы у нас хватило сил принять наказание за грех.
Свое наказание я знаю.
У меня отняли возлюбленную.
ОТВЕЧАЕТ МАРКУС ПАУЛИНУС
Как ты можешь так говорить?
Христос учит нас смирению — а ты? Ты готов вообразить, что важное событие в судьбе христианского мира могло произойти лишь для того, чтобы безвестный юноша был наказан за несуществующую вину?
Или это твой Пелагий учит вас наполнять чувством вины любой день и погружаться в нее с утра, как в ванну? Разве ты пылал вожделением к Непоциану? Разве тебя сжигала греховная страсть? Ты облегчал страдания умирающего как мог, порой отнимая у себя, не надеясь ни на какое вознаграждение. И вся твоя жестокость свелась к тому, что ты не дал скверне замарать тебя. Если у Господа нет снисхождения даже к такой вине — тогда мы все погибли.
Мы долго не могли дознаться, куда ты исчез, что с тобой приключилось. И знаешь, кто помог нам? Корнелия. Это она осторожно выспросила друзей покойного мужа, и они сообщили ей, что твое имя — в списках заключенных.
Но сколько времени было потеряно!
Сначала Маний должен был сообщить епископу Юлиану в Киликию о твоем исчезновении. Потом Юлиан списался с Корнелией, прося ее разузнать о твоей судьбе. Корнелии тоже пришлось вести розыски с крайней осторожностью, чтобы самой не попасть под подозрение и расследование. Потом от нее сообщение пошло по цепочке к Фалтонии Пробе, от нее — к Манию в Капую, от него — ко мне в Константинополь. На все это ушел целый год. И именно тот год, когда мне было бы гораздо легче помочь тебе.
Если бы я получил известия о твоей печальной судьбе в четыреста двадцатом, я тут же связался бы с нужными людьми в Италии. Хотя отец наш к тому времени уже почил в мире на берегах Охрида, у меня оставались связи с его друзьями при дворе в Равенне, с нашими родственниками в Риме. Я мог бы использовать влияние дяди Меропия и через него обратиться к Папе Бонифацию.
Но в следующем, четыреста двадцать первом году все переменилось.
Началось с того, что император Гонорий даровал генералу Констанциусу титул августа и сделал его своим соправителем. Жена Констанциуса Галла Пласидия тоже получила титул августы. Известие об этом было послано к нам, в Константинополь, вместе с портретами новой августейшей четы, которые в таких случаях вывешиваются на улицах и в церквах.
Но августа Пульхерия, получив эти известия, пришла в ярость. Как?! На Западном троне вдруг объявляется соправитель, у которого уже есть наследник — внук Феодосия Великого? А наш Феодосий Второй — даже еще не женат?
И она убедила своего брата не признавать титулов, дарованных Констанциусу и Галле. Ведь это прямой подрыв власти и авторитета Восточного императора. Уж не замышляют ли в Равенне прибрать к рукам все Средиземноморье, до Тира и Босфора?
Полетели враждебные послания, требования, взаимные угрозы. Кое-где даже начались военные приготовления. Отношения между двумя половинами империи ухудшились настолько, что на какое-то время прервалась даже почтовая связь.
Что я мог сделать в таких обстоятельствах? Вся паутина, которую я начал сплетать, чтобы помочь тебе, была разорвана. Мои друзья и родственники перестали отвечать на письма. И кто может обвинить их? Завтра начнется война между Западом и Востоком — и тебя объявят изменником, поддерживавшим связи с врагом.
Августа Пульхерия тем временем с удвоенной энергией стала искать невесту для своего брата. И однажды мы с Феодосием были срочно вызваны к ней по важному делу. Августа явно была чем-то сильно возбуждена. Дело в том, объявила она, что вчера у нее была молодая просительница. Нет, она не хочет пока называть ее. Девушка приехала из Греции. Она недавно потеряла отца и прибыла в столицу искать помощи в своей тяжбе с родственниками за наследство. Сегодня ей назначена новая аудиенция. Пульхерия хотела, чтобы брат присутствовал, спрятавшись за занавесом. Там есть незаметная щель, через которую он сможет увидеть гостью. И чтобы потом честно высказал свое мнение.
К брачным планам, нависавшим над ним, Феодосий относился с каким-то рассеянным любопытством. Сестра затеяла женить его? Ну и хорошо, он не против. Но все молодые дочери придворных и константинопольской знати оставляли его равнодушным. Он дружески беседовал с ними при встречах на приемах, в соборе, на прогулках в саду. Но потом, перед сестрой, довольно смешно иронизировал над их скованностью, подобострастием, паническим страхом нарушить хоть одно из предписаний придворного этикета.
— Куклы, — говорил он. — Им нужен не супруг, а кукловод.
Приезжая гречанка обворожила его мгновенно. Я стоял за занавесом рядом с ним и видел, что он ловит каждое ее слово. Она была не просто красива. Живое чувство вспыхивало в каждом ее жесте ярко и непредсказуемо, как лепесток огня. Время от времени Феодосий оглядывался на меня и видел на моем лице нескрываемое восхищение, которое — боюсь — было сильно сдобрено завистью.
После того как аудиенция закончилась и приезжая девушка удалилась, Феодосий вышел из-за занавеса и сказал сестре благодарное «да».