Фриския только дрожит и мотает головой. О, ей известно, что в таких делах дознание начинается с пытки слуг и рабов. Но если нас уже опознали — почему они тянут с арестом? Зачем эти расспросы служанки? Хотят спугнуть меня, выманить из-под защиты могущественного дома Аникиев?
Я теряюсь в догадках. Понимаю лишь одно: оставаться здесь и ставить под удар хозяев невозможно. Да и самому мне лучше исчезнуть. Хотя бы попытаться.
Деметра испугана не меньше меня. Взгляд настороженной птицы впивается в мое лицо. Как будто я — охотник с сетью и стрелами, а не загнанный зверь, ищущий убежища. Да, она согласна с тем, что нам лучше на время исчезнуть. Она будет молиться за нас.
Могу я попросить ее об услуге? Отправить наши тюки с надежным человеком в Капую, в дом ювелира Мания? Налегке нам, может быть, удастся оторваться от ищеек. Как только мы окажемся в безопасности, я дам ей знать. И объясните своей матери, почему я должен был покинуть дом так внезапно, даже не попрощавшись. Она поймет.
Деметра сама проводила нас до задней калитки. Мы стояли в тени стены, держась за руки. Потом она вдруг высвободила руку, полезла к себе за пазуху и извлекла тоненькую золотую буллу на цепочке. На ней не было никаких рисунков, только выгравированные буквы: «И. X.».
— «Кто Павлов? Кто Аполлосов? Кто Кифин?» — тихо сказала она и повесила теплую буллу мне на шею.
Я вспомнил эти слова из Послания апостола Павла к коринфянам, вспомнил и следующую строчку: «Разве разделился Христос? Разве Павел распялся за вас?» Она притянула мою голову к себе и прошептала в самое ухо:
— Да сохранит тебя Единственно Неделимый…
…Пройдя три квартала быстрым шагом, я остановился у лавки цирюльника. Бласт вскоре присоединился ко мне и сделал вид, будто изучает расценки на бритье, стрижку, завивку. Он запыхался, и я с трудом разбирал его шепот.
— Она понеслась за вами, как подстегнутая… Хотите верьте, хотите нет… Да-да, это женщина!.. Вон та, что завязывает сандалии.
Я осторожно скосил глаза.
Женщина распрямилась и, виляя бедрами, прошлась взад-вперед, притаптывая подошвой. Лицо ее было почти неразличимо в тени накидки. Но все же какое-то смутное воспоминание мелькнуло в моем мозгу. Почему-то вспомнились Палестинские холмы, Пелагий, поднявший с дороги плоский камешек, и толпа сопровождавших его учеников, сразу притихших в надежде на новый всплеск боговдохновенной речи.
МИССИЯ НЕПОЦИАНА В ПАЛЕСТИНЕ
Да, тогда, в Риме, ты не узнал меня в женском наряде. Но если бы ветер вдруг случайно сдул накидку с моей головы — ты вспомнил бы? вспомнил? Не мог ты совсем забыть меня за какие-то три года. Люди равнодушно скользят глазами по путникам, бредущим рядом с ними по дороге жизни. Но если им встретится кто-то, кто непрерывно истязает себя плетью, режет ножом, прижигает раскаленным железом — о, такого они запоминают.
А я в то палестинское лето был именно таким. Будто все демоны, изгнанные когда-то Христом из бесноватого, прыгнули с восторженным хрюканьем из свиней обратно в человека — в меня. Каждый проблеск радости в ближнем вызывал у меня припадок злобы. Каждый страдальческий стон заставлял хохотать. На каждое доброе и разумное слово я разражался потоком издевательств.
И вы все видели, что бешенство мое неподдельно. При нужде я умею и притвориться, и разыграть любую роль. Но ведь Пелагия не обманешь. Его демоны умнее и хитрее моих в десять раз. Он видел, что душа моя вот-вот разорвется на мелкие замаранные лоскутки — потому и пытался помочь, потому и обращался ко мне чаще, чем к другим. А когда вы все ревновали, когда жаловались, что он уделяет мне слишком много внимания, — как он вам отвечал? Он отвечал словами Христа: «Если бы у кого было сто овец, и одна из них заблудилась, то не оставит ли он 99 в горах и не пойдет ли искать заблудившуюся?»
Но даже его заботливость только взбивала ядовитый сок в моем сердце, и он тут же вытекал каким-нибудь язвительным комментарием. Помнишь, с каким возмущением ты заводил глаза к небу, когда я выпустил свое змеиное жало в ответ на евангельскую цитату? «Пусть заботливый Пастырь не забывает, — сказал я, — что, если он отыщет заблудшую овцу один, и другой, и третий раз, на четвертый она захочет потеряться нарочно». Только улыбка Пелагия спасла меня тогда — а то вы все (все 99 незаблудших!) уже были готовы накинуться на меня с тумаками.
Порой мне казалось, что Пелагий мог даже догадываться о моей тайной миссии. Он знал, что католические епископы в Риме все время пытаются очернить его в глазах Папы Иннокентия, знал, что враги неустанно ищут ересь в его проповедях и посланиях. Конечно, он понимал, что они будут подсылать к нему шпионов. Но, видимо, его это не заботило. Ведь и Иисус знал о предательстве Иуды — но не стал отстраняться от него.
Мои викомагистры помнили, что я посещал кружок Пелагия еще до осады Рима. Потому они и рекомендовали епископам выбрать для этой тонкой работы именно меня. Мне был придуман правдоподобный повод для путешествия в Иерусалим: ревизия имуществ, завещанных римской церкви. Но, конечно, посылавшие меня не понимали и не могли оценить того, что гарантировало мне вход в кружок Пелагия: разросшееся дерево боли в душе.
Нет, ты приехал из Греции в Иерусалим на месяц позже и уже не застал моих самых страшных припадков бешенства и отчаяния. Пелагий был вправе вообразить, что это его речи и проповеди ослабили мою боль, подлечили меня. На самом же деле — теперь я вижу это ясно — целительное действие оказала именно моя встреча с тобой.
Как ты был красив в то лето!
Как трогательно круглились твои еще детские щеки. И первая тень отрастающей бородки на них казалась нарисованной шуткой, обещанием близкого маскарада. И эти губы, вспухающие навстречу будущим поцелуям. А брови тянулись неправдоподобно далеко, доползали до пульсирующих висков. И блеск глаз под ними, освещенный воспоминанием об оставленной в Греции возлюбленной. Ты будто все время готов был оглянуться, и это придавало тебе особое — нездешнее — очарование. И гладкий загорелый бицепс, с удивлением пробующий свою нарастающую силу…
После твоего появления мне стало скучно писать свои еженедельные доносы в Рим. Разглагольствования Пелагия о свободе воли вообще плохо удерживались в моей голове. Что за свобода, если каждым нашим поступком управляют полчища демонов? С гораздо большим удовольствием я записывал бы наши беседы с тобой. Как воин спешит растратить награбленное, так и ты спешил поделиться с первым встречным жадно нахватанными знаниями. Помнишь, ты пересказывал мне Плутархово «Жизнеописание Солона»? Тебе нравилось, что я так от души смеялся шуткам, рассыпанным там. «Тирания — прекрасное местечко, только выхода из него нет». Или вот эта: «У греков в народных собраниях речи произносят умные, а дела решают дураки». Как легко было завлечь тебя на разговор или на прогулку приманкой моего благодарного любопытства!
Странно: я не испытывал ни малейшей ревности, когда ты рассказывал мне о своей божественной, неповторимой, оставшейся за морем. Но восхищенный взгляд, которым ты впивался в Пелагия, жег меня огнем. Да, не скрою: я страстно хотел, чтобы и мне хоть раз достался такой взгляд. Но чем я мог заслужить его? Конечно, ничем.
Только мои язвительные кощунства безотказно вызывали тебя на словесную схватку. Достаточно было обронить что-нибудь насчет непорочного зачатия — и дальше можно было купаться в потоке твоих гневных обличений. А если поток ослабевал, я спрашивал, чему хорошему могут научить ветхозаветные пророки — почти все поголовно многоженцы? Ну, хорошо, у Моисея была всего одна жена. Но начал ведь он с того, что убил человека. Вот тебе и заповедь «не убий». А десять казней египетских? Если фараон их так испугался, как же он мог тут же послать свою армию в погоню за евреями?
Не обманом ли на самом деле вырвались двенадцать колен израилевых? Отпросились у фараона помолиться в пустыню, а сами и удрали. Прихватив при этом золотые и серебряные вещи, одолженные у доверчивых соседей-египтян.