У тетушки Диди торговля идет ходко, товары ей доставляет родственница Жермана, медицинская сестра, она замужем за пуэрториканцем. Итак, на Саосенте Жожа будет отдыхать, будет задавать тон, а пока здесь, до отъезда насочиняет с три короба, как только подвернется удобный случай, она уже привыкла фантизировать, и ей нелегко отказаться от этой своей привычки. Нья Жожа держит в руке наполненный до половины стакан вермута с ломтиком лимона. «Я не люблю виски, моя милая, я пью только в торжественных случаях, для храбрости», — и отправляет в рот орех кажу. Я вижу тетушку Жожу в зале судебных заседаний в ее родном городке Минделу. Тогда она еще не располнела, и седины не было заметно у нее в волосах, но она уже тогда была кругленькая, как пышка. Жожа выступает свидетельницей защиты, она говорит, что прекрасно знает отца подсудимого и его мать, знает его братьев и сестер. «И вообще Пидрин, сын тетушки Мари-Аны, — парень хоть куда, можете мне поверить, господин судья. Его мать вплоть до самой смерти всегда была примерной хозяйкой, а отец, пока не уехал в Америку, куда его пригласил родственник, не чурался никакой работы и, хоть не прочь был пропустить стаканчик-другой грога, никогда ни с кем не затевал ссор. Обвиняемого, которого у нас зовут Пидрином, я помню с тех пор, когда он еще пешком под стол ходил, один год он проучился в лицее, но из-за бедности не мог продолжать занятий и пошел в солдаты, зарабатывал чем мог, что бог пошлет. Он парень рассудительный, разумом его природа не обделила, да, сеньор, я готова со спокойной совестью подтвердить это господину судье и всем присутствующим, я ведь пришла сюда не для того, чтобы давать ложные показания. Пидрин, сын Мари-Аны, любил погулять и покуролесить, этого у него не отнимешь, но он парень работящий и бандитом никогда не был, порядка тоже никогда не нарушал. Я знавала его еще ребенком, когда он жил в домишке, построенном отцом на вершине холма. Как дошли до нас слухи об аресте Пидрина? Известно ли мне, что ему вменяется в вину? Да как же я могла не слыхать об этом, дружок, я еще в здравом уме. Как я отнеслась к слухам о происшествии в казарме? Они меня просто потрясли, господин судья. По совести и от чистого сердца вам говорю, они меня просто потрясли. Когда среди земляков пошли эти разговоры о Пидрине, я сразу не поверила. И даже сказала сестре Фаустине: что-то здесь не то, надо бы получше разузнать, не такой человек Пидрин, чтобы ни с того ни с сего на людей бросаться. Вы знаете, господин судья, что у нас за народ. Чуть что, сразу тут же начинают чесать языком. Я вот тоже вроде бы поговорить любительница, а какой от этого толк? Мы вот болтаем, не закрывая рта, а порой и сами не знаем о чем. Отец любил меня поучать: «Послушай, дочка, что я тебе скажу. В жизни нередко приходится поступать, как те три арабские обезьянки из басни: зажмуривать глаза, чтобы не видеть, зажимать уши, чтобы не слышать, закрывать рот, чтобы молчать». Вы, господин судья, сами знаете, люди частенько болтают лишнее и слышат лишнее, и видят лишнее, прав был мой отец. Стоит ли мне продолжать?» — «Непременно, продолжайте, госпожа свидетельница. Суд интересует общественное мнение. Вы, так сказать, глас народа, а ведь устами народа глаголет мудрость». — «Пожалуйста, если господин судья настаивает. Однако Жожа промолчит о том, что у нас здесь творится, я только повторю то, что говорят на улице, в пансионатах, в пивных, на базарной площади и тому подобных местах. Все это слышали. И никакого секрета тут нет». Тетушка Жожа взвешивает каждое слово, точно устанавливает на весах корзинку с земляными орехами. Она все твердит: я скажу то, я скажу се, я скажу всю правду, а сама ни с места. А может, она просто никак не соберется с мыслями и не сообразит, с чего начать? Спохватившись, тетушка Жожа говорит себе: «Осторожнее, Жожа, держи ухо востро, с судом шутить опасно. Многие дают ложные показания и возвращаются домой как ни в чем не бывало, но кое-кого за это судья засадил в кутузку. Клятвопреступницей быть негоже, боже упаси, а с судом шутки плохи, это всем известно». Судья пристально посмотрел на нее. И адвокат защиты, доктор Лопес де Баррос, тоже пристально посмотрел. Они глядели на Жожу и видели ее колебания, опасения, даже страх — тот самый страх, что пиявкой впивается в человека, в тебя, в меня, во всех нас и унижает и тебя, и меня, и разрушает душу каждого, — безотчетный страх, который мешает нам высказать то, что мы чувствуем, то, что мы знаем, мешает подтвердить истинную правду. О люди, да разве правда-матушка заслуживает божьего наказания? Адвокат, видя колебания и опасения тетушки Жожи и угадывая ее замешательство, попытался ее ободрить: «Госпожа свидетельница, говорите все, что вам известно, ничего вам за это не будет. Суд интересует, что вы думаете и что говорят в народе. Суд заседает здесь для того, чтобы принять справедливое решение, а не для того, чтобы осуждать невиновных. Ваши показания для нас очень ценны». И тут тетушку Жожу внезапно осенило. Ведь она сама обсуждала новость с подругами, сама рассказывала им то, что — слышала на Новой площади, или у себя дома, или где-то еще, не имеет значения, где именно. Она вдруг преисполнилась уверенности и решимости — так благотворно подействовали на нее слова доктора Лопеса де Барроса. Если так говорит Лопес де Баррос, ее земляк и двоюродный брат, уж кто-кто, а он-то законы знает как свои пять пальцев, этот человек отдает себе отчет в своих поступках, никто не помогал соотечественникам больше, чем он, и законы доктор назубок выучил, говорит — будто по-писаному читает, и никто не смеет его прервать, пока он пытается выяснить истину, — раз Лопес де Баррос так сказал, значит, нечего опасаться. И она отбросила колебания. «Да ведь то, что я расскажу, у нас ни для кого не секрет».
Тетушка Жожа дожевала орех кажу, допила вермут и поставила стакан на желтый индийский поднос, красовавшийся на черном лакированном столике, привезенном из Японии. «И вот я дала себе волю и пошла чесать языком. Такого судилища люди не припомнят за всю историю существования Минделу. В зале суда яблоку негде было упасть. Там собрались военные, собрался народ со всего нашего Саосенте, кто в шикарных туфлях, кто босиком. Пришли даже батраки и поденщики, что слушают по воскресным дням, как Жоржи Корнетин играет на гармонике. Они, конечно, не сидели в зале заседаний, а толпились на улочке, что ведет к зданию суда. Зато они топали ногами и кричали, как люди, от всей души наслаждающиеся зрелищем, которое доставляет им удовольствие. Многие остались на улице, ведь зал был битком набит. И с первой до последней минуты никто не тронулся с места, пока судья не зачитал приговор. Можете мне поверить, Жожа никогда не лжет. Про себя скажу: едва я начала говорить, мои милые, так меня понесло, понесло, и я уже никак не могла остановиться. Замолчала, лишь когда меня прервал адвокат: «Спасибо, нья Жожа, довольно». Пока я говорила, никто в зале даже не шелохнулся. Судья спросил: «Все, что вы сейчас нам рассказали, вы сами слышали?» — «Все, как есть, в точности вам изложила, господин судья». Посмотрела я на Пидрина, сидящего на скамье подсудимых, и подумала: откуда мне знать, отчего это с ним приключилось, виновата ли тут его дурная голова или еще что, только я, как свидетельница защиты, имею право рассказать все, что слышала, этого права у меня никто не отнимет, тем более что доктор Баррос тоже это подтвердил. Взглянула на жертву покушения, капитана Круза, — физиономия у него постная, губы поджаты — и вручила свою судьбу в руки божьи. Вы помните, в те времена провинившихся подвергали наказанию палматорио[17]? Разве зеленомысцы могли с этим примириться? На Саосенте и в Прае наказание это давно отменили, потому что все кругом возмущались и военный комендант получил анонимное письмо — сочинил его, судя по всему, ньо Афонсо, муж ньи Ноки, которого позднее в Таррафал отправили. Военный комендант приказал произвести расследование, расспросил людей, внимательно все выслушал, поразмыслил, и с палматорио было покончено навсегда. А капитан Круз, начальник Пидрина, был непроходимый тупица, да к тому же еще злой как черт. У него у самого было рыльце в пушку, он связался с одной женщиной, женой Лелы Баррадаса, особой весьма предприимчивой и неразборчивой, она никого не пропускала. Однажды Лела перехватил письмо капитана Круза, по промолчал и затаился. Когда же он отправился в отпуск в Лиссабон, прислал оттуда жене копию письма и возбудил дело о разводе. Теперь Эва второй раз замужем. Везет же людям! Так вот, этот капитан хороводился с Эвой и, кажется, собирался перевестись в Мозамбик, служить в тамошней полиции. Не любил он наших земляков, злобный был, как дикая кошка. Хуже, чем он, трудно было сыскать человека на всем архипелаге. Когда солдаты возвращались в казарму позже назначенного срока, он вызывал их к себе и жестоко избивал палматорио. Если бы он посадил провинившихся на гауптвахту или придумал еще какое-нибудь наказание, на зеленомысцев это бы не произвело никакого впечатления, они продолжали бы нарушать дисциплину, но зато палматорио действовало безотказно. Наши ребята из Монте-де-Сосегу, Шао-де-Алекрина и других населенных беднотой кварталов — народ отчаянный, привыкший ко всяким передрягам, они не являлись в казарму в назначенный срок и знать ничего не желали о комендантском часе и, уж конечно, не думали о наказании. А капитан каждый раз устраивал им взбучку. Но кому не известно, что зеленомысцы — народ гордый и не выносят телесных наказаний, хотя кого из нас не пороли в детстве, и здорово пороли. Итак, стоило кому-нибудь опоздать, как капитан Круз требовал виновного к себе в кабинет и тут уж ему доставалось на орехи. Однажды Пидрин пропустил сигнал к вечерней поверке и заявился в казарму только ночью, около часа. Едва он переступил порог, капитан вызвал его к себе. Пидрин, сын тетушки Мари-Аны, парень самостоятельный, в обиду себя не даст. Перед армией он несколько лет работал грузчиком в порту, но по нему никак не скажешь, что это голодранец, он ведь и в лицее учился, юноша с понятием. Как только капитан приказал ему явиться, Пидрин сразу смекнул, в чем дело, он знал, что в таких случаях бывает. Он подошел к двери капитанского кабинета, где уже ждали его капитан, сержант и капрал. Капитан велел ему войти. Пидрин вошел. «Почему ты опоздал к вечерней поверке?» — «Я не успел, господин капитан. Время спутал». На самом деле Пидрин ничего не спутал: он прекрасно знал, который час, знал, что опаздывает и что ему всыплют по первое число. Все это Пидрин знал назубок, но не было сил расстаться с красоткой Зулмириньей, которая казалась ему милее всех на свете, не мог он пожертвовать ее обществом ради вечернего построения. Не мог он расстаться с Зулмириньей и веселой компанией, которая танцевала под оркестр из гитары, скрипки и кавакиньо, наяривающий самбы. Славную вечеринку они устроили, Пидрин танцевал с Зулмириньей, сжимая ее в объятьях; то и дело касаясь щекой ее лица: «Милая, ты слаще меда!», а потом они улизнули на задний двор. Наступил час вечерней поверки, а он, словно зачарованный, все не мог сдвинуться с места, ничего вокруг не видел, кроме Зулмириньи. Капитан отдал приказ часовому, чтобы тот доложил ему, как только Пидрин явится. И вот он появился, часовой велел ему немедленно отправляться к капитану Крузу, но тот сначала зашел в казарму, а уж потом отправился к командиру. Он постучал в дверь кабинета. «Да, да, входите!» Пидрин отворил дверь, вошел, приблизился к капитану Крузу, а сам наблюдал за ним краешком глаза. Капитан с виду казался спокойным, но спокойствие это было обманчивое. Просто он умел хорошо владеть собой. Кроме капитана, в кабинете были еще дежурный сержант и капрал. Этот капрал, некто Жозинья, был местный уроженец, с Сан-Висенти, правая рука капитана в таких делах, да и в некоторых других — поопасней. Сволочной тип, товарищи его ненавидели, земляки не раз хотели ему морду набить, да все не решались, как-никак он военный, а военных обычно побаиваются. С этим молодчиком Пидрин познакомился на гулянках — еще до того, как пошел в солдаты, тот промышлял в гавани контрабандой, работал в Табачной компании и таскал для приятелей сигареты. Вообще раньше он казался неплохим парнем. И вот этот неплохой парень поступил в армию и сразу переменился. Такой сволочью стал, что Пидрин решил: дайте мне только срок, отслужу свое и уж непременно подкараулю его в каком-нибудь темном переулке, в квартале Рабо-де-Салина, я ему покажу, почем фунт лиха. Пидрину оставалось служить еще целых полтора года, и дня не проходило, чтобы он не мечтал разделаться с Жозиньей. Где это видано, чтобы земляк стал подлизой и подхалимом и ходил у начальства в любимчиках, а на своего соотечественника смотрел свысока: я, мол, капрал, а ты простой солдат? Да что толку сейчас говорить об этом?! Вот когда кончится срок службы в армии, Жозинья на всю жизнь запомнит его науку — говорил себе Пидрин. Капитан приказал ему подойти поближе. Пидрин повиновался. Существуют приказы, которым солдаты повинуются беспрекословно, и Пидрин не стал долго рассуждать. Он пододвинулся, но только чуть-чуть, на два шага, если не меньше, и застыл как вкопанный. Сделал два крошечных шажка, а сам тем временем лихорадочно обдумывал свое положение. Он смотрел на капитана Круза, затем на сержанта Мату, затем на капрала Жозинью, известного у нас под прозвищем капрал Собачье Дерьмо. Он следил за его жестами, впивался взглядом в сумрачное, не предвещавшее ничего хорошего лицо. Сержанта Пидрин не опасался. Он был хороший, добрый человек и солдатам друг. Однако капитана Круза и капрала Жозинью по прозвищу Собачье Дерьмо, с которым он не преминет свести счеты и здорово проучит, дайте только срок, приходилось побаиваться. «Подойди сюда», — сказал капитан, и Пидрин понял: с этим шутить опасно. Ничего не поделаешь, Пидрин еще немного продвинулся вперед. Совсем чуточку. Выполнил все в точности, как полагалось по уставу. С силой ударил левой ногой по полу, слегка выставил правую ногу и щелкнул пятками. Капитан опять приказал ему подойти, и Пидрин сделал еще один шаг. Он стоял по стойке смирно, пятки вместе, руки по швам, кисти повернуты внутрь, подбородок приподнят. Капитан Круз по привычке напомнил ему исходную позицию: «Ну-ка встань правильно, по стойке смирно: пятки вместе, носки врозь, руки опущены, ладони широко раскрыты, пальцы растопырены, руки слегка касаются туловища, голова приподнята, подбородок вздернут, да что ты напыжился, не стой как чурбан, вот чучело огородное!» Пидрин слегка расслабился — насколько это было возможно в таких условиях, но левая рука оставалась словно привязанной к телу. «Ты еще не отдал мне честь. Слушай, ты, разве тебя не учили отдавать честь, когда приближаешься к старшему по чину? А ну-ка давай попробуем». И вот Пидрин по всем правилам отдает честь. Рука вытянута на уровне плеча и слегка согнута, пальцы растопырены. «Так, так!» Пальцы раздвинуты, расстояние между указательным пальцем и большим должно быть равно дюйму. «Именно так! Вот мы и начинаем понимать друг друга. И не смотри на меня, парень, такими злющими глазами, потому что я ни тебя, ни любого другого сукина сына вроде тебя не боюсь. Я среди солдат нахожусь очень давно и знавал молодцов похлеще, чем ты, и то никогда не пасовал перед ними, понятно? Соображаешь, что к чему? Ладно, я вижу, ты начинаешь соображать». Капитан терпеть не мог Пидрина. Просто ее выносил. Солдат он был вялый, разболтанный, все делал из-под палки, армейской службы не любил и не ценил, плевал он на эту службу. Капитан испытывал к нему отвращение. Впрочем, он вообще мало кому из подчиненных симпатизировал, частенько шпынял их и бил без причины. Но некоторых он особенно невзлюбил, и Пидрин оказался в их числе. У этого парня был вид типичного штафирки, такие не очень ревностно относятся к своим обязанностям. К тому же капитана раздражали усики Пидрина, так и не удалось заставить его сбрить их, эти усики были и на фотографии, хранящейся в личном деле Пидрина. Итак, Пидрин безразлично относился к службе в армии, и капитан испытывал к нему непреодолимую антипатию. И вот Пидрин стоит перед ним, согласно уставу — по стойке смирно, он проштрафился, и его призвали к ответу — согласно уставу. Но что бы ни гласил устав, остальное зависело теперь от капитана, и Пидрин следил за каждым словом, за каждым жестом Круза и Жозиньи. Время от времени он испуганно вздрагивал от какого-нибудь резкого движения капитана. Сержант — славный парень, его Пидрин не опасался.