В одной такой харчевне за столом, стоявшем во дворе рядом с плотным плетнем, сложенным из покрасневшего на солнце хвороста, сидели двое членов городского совета или дьяков, как называют их в Холмогорах, но, впрочем, так их называют и в других городах, например, в Медыне или в Глухове, и даже, наверное, в селах. Дьяки эти были – Иван Григорьев и Томило Васильев.
Народу в заведении было мало. Июльское солнце пекло неимоверно, деревья за оградой замерли в раскаленной полуденной тишине, шепот листьев утих, все живое затаилось и замолкло. Птицы не пели, комары не пищали, куры нахохлившись и топорща дыбом перья сидели в сухой горячей пыли и щурили подслеповатые глаза. Редкие посетители прятались под навесом, или шли внутрь. Там хозяйка открыла настежь двери и окна в отчаянном желании устроить сквозняк и охладить неподвижный горячий воздух.
На дьяков никто не обращал внимания. Только двое мужиков, проходивших мимо кабака, сделали одно замечание, больше касающееся, впрочем, заказанного дьяками, чем их самих. «Экая, братец ты мой, кузница сегодня, – заметил один из них, рослый мужичина с продолговатым лицом и длинным кривым носом, – Печет и печет, как в аду. Квасу бы студеного в тенечке выпить. Слышишь?» – «Отчего бы не выпить», – отвечал ему второй, лицом похожий на извозчика. – «Или чаю холодного?» – «Можно и чаю». Тем разговор и кончился.
У Ивана Григорьева было румяное лицо и внушительный живот, такой, что захоти его обладатель соединить на поверхности руки, он бы не имел на это никакой возможности. Томило Васильев был бледен и тощ, как скелет от селедки, и являл собой полную противоположность Григорьева. Он утром возвратился из Медыни, куда ездил по казенной надобности. В Холмогорах его не было два месяца, и Григорьев рассказывал, что приключилось в его отсутствие. Васильев в ответ делился впечатлениями от поездки.
– Слава богу, доехал, – говорил иногда сиплым баском Томило, поглядывая на Васильева. – В Медыне все по-старому, и князь тамошний все то же самое. Недоимки в городе запущены, а у правителя одно легкомыслие на уме.
– А Плешаков Гаврила как поживает?
– А кто таков Плешаков?
– Боярин из Медыни, двор у него рядом с Бобровым.
– Нет, не слыхал, нет в Медыне такого боярина.
– Куда ж он подевался? А кто там есть?
– Палкин, Ахмыл, Богдашкин, Гораздов, Сом Торчин, Кукша.
– Надо же, ни одного не знаю… Почтенные люди иль нет?
– Прекрасные все люди, уважаемые обществом. Гораздов даже шубой с княжеского плеча подарен.
– А я тебе имею сообщить известие. Неприятная история с нами приключалась: мастер-зодчий едва не помер.
– Как едва не помер?
– Да вот так. Упал со шкафа.
И Григорьев рассказал, как было дело. Поведаем и мы читателю, как развивались события.
Часа в три дня, ровно неделю назад, во вторник, как раз именно в то время, когда в городском совете обычно оканчиваются заседания и советники, с чувством выполненного долга расходятся по домам, главный холмогорский архитектор, Иев Кузьмин, находясь в древлехранилище, где в любое время года, когда не зайди, пахнет пылью и сальными свечами, полез на шкаф, на самую верхнюю полку, потянул за что-то, за что лучше бы не тянуть, после чего лежавшая там кипа книг и тетрадей с шумом рухнула вниз, опрокинув лестницу, на верхней ступени которой он в тот момент помещался. Расстояние до пола было изрядное. Пролетев его и упав навзничь, Кузьмин успел заметить заглавие первой, низринувшейся на него книги. Называлась она «О пользе луковой шелухи», корешок в одном месте был изъеден мышами. Этот факт был последним, который мастер-зодчий отметил, после чего потерял сознание и очнулся уже в постели архивариуса, квартировавшего прямо в здании, куда был перенесен после того как обнаружили его распластанным на полу и придавленным книжной мудростью.
– И чего ему наверху понадобилось? – вопрошал Томило.
– Чего?! Видно уж судьба такая. До сих пор господь его миловал, теперь пришла и ему очередь. Я ему несколько раз об этом замечал «Не суетись!», да все без толку. Он человек ученый и сведений у него в голове понапихано, на четверых неучей хватит, да только носится он повсюду с такой опасной прытью. Начнет объяснять, раскричится, взбудоражится, вытащит бумажку, станет рисовать на ней, тыкает тебе в нос, вот, мол, смотри, как надо здание сие строить. А ответишь ему невпопад, так расплачется или, что еще хуже, вскипит и дураком обзовет. Оно конечно градостроительство – дело важное, и башни нам нужны, и здания всякие, но зачем же скверными словами обзывать?
– В прошлый раз едва под телегу не попал, – вспоминал Томило, – шел по улице, сам с собой заболтался, а тут телега мимо едет. Кучер три или четыре раза кричал ему, да тот не слышит, словно не к нему обращаются, идет, руками размахивает, головой трясет, как очумелый, кучер его кнутом по спине и хлестани.
– Ну все. На этот раз отходился… Неизъяснимый закон судеб повелевает теперь им.
– Как так?
– Да так: лежит вторую неделю. И уж надежды нет, что встанет. Раньше-то рот не закрывался, а теперь путного слова от него не добьешься, только и знает, что мычит теленком и глаза таращит. А кто работу-то теперь завершит? Я тебя вот спрашиваю! А? Некому!
Григорьев удрученный замолчал и почесал затылок. Эх, кабы характер архитектору поспокойней!… Томило Васильев тоже находился в подавленном настроении. Ох! Кабы выпутать из беды мастера-зодчего…
Иев Кузьмин, главный холмогорский архитектор действительно был весьма сведущ в науках и технологиях, хоть и обладал неустановившимся, можно сказать, ребяческим характером. Он был уже мужчина в летах, но, что называется, без душевной солидности. Инженерному делу выучился сам, и через свое ремесло считался заметным и уважаемым человеком, не только потому что долго корпел над книгами, но и потому что предложил полезные нововведения, сильно облегчавшие жизнь горожан.
Он замостил проезжие дороги и базарную площадь, а тротуары, взамен бревенчатого настила, бывшего на них ранее, выложил каменными плитами. Дерево имеет неприятное свойство гнить и превращаться в труху, тогда как камень стоит незыблемо и вечно. Подковы рысаков и кляч звонко доставали мостовую, пешеходы восхищенной дружной толпой разгуливали по тротуарам.
Главную улицу Кузьмин засадил березками, а еще ходатайствовал об устройстве в Холмогорах академии, но решения покамест не добился.
Под влиянием доклада, который архитектор зачитал городскому собранию, был издан закон о штрафе, а затем и о запрещении строить в жилых домах, расположенных внутри кремлевских стен, вторые этажи, так чтобы они нависали над первыми и затемняли улицы. В посаде же, где здания стояли просторно, строй хоть Вавилонскую башню, никто слова поперек не скажет.
– Скоро вы у меня заживете, как следует! – сказал Кузьмин, после того, как были устроены мостовые.
После чего заперся у себя в кабинете, почти не ел и не пил, из-за двери слышалось только скрипение пера. По временам он прибегал в Думу, так еще по-другому называли некоторые городской совет, кидал секретарю кипу исписанных листков, произносил «Вот вам, глядите!» – и вновь скрывался в кабинете. Вулканическая деятельность развернулась во всех слободах и на всех городских улицах.
В каменоломнях тесали камень, в карьере добывали глину и лепили из нее тонкие кирпичи – плинфу. Кирпич сушили две недели, а потом обжигали. Дым от сотни печей валил клубами и собирался на небе тучами. В городе рыли канавы, изнутри выкладывали их камнем и кирпичом, промазывали раствором, чтобы не осталось щелей. Сверху канав стелили плитняк. А архитектор все сидел и чертил все новые и новые перспективы. Рев и грохот проносились из одного конца города в другой и над всем этим рабочим шумом, над всей круговертью, словно журавлиный крик царило исполненное вдохновения: «Вы у меня заживете!».
Горожане ликовали. Иев Кузьмин задумал проложить водопровод. Провести воду из Лебедянь-озера, которое раскинулось прямо за городской стеной, в Холмогоры. А еще устроить так, чтобы воду можно было греть с помощью специальных хитрых приспособлений. Для этого были произведены масштабные работы.