Париж обычно считался творческим и культурным центром русской эмиграции, а Берлин – центром политическим, причем он притягивал и крайне левых, и крайне правых. Прага стала академическим центром, а Белград (столица Югославии, где правил тогда король-русофил, а большинство населения составляли православные сербы) получил известность как город, где поселилось больше всего белогвардейцев, сражавшихся во время Гражданской войны против красных[37]. В 1920–1930-е годы другим крупным центром русской эмиграции с бурной культурной и политической жизнью был китайский Харбин, хотя европейские эмигранты и считали его захолустьем. Наиболее важными источниками послевоенной первой волны иммиграции в Австралию предстояло стать Белграду и Харбину с небольшой примесью переселенцев из Латвии, артистического Парижа и ультраправого (но не ультралевого или даже левоцентристского) Берлина.
В 1919–1922 годах, по мере того как в боях Гражданской войны белые терпели поражение за поражением, целые воинские соединения белых спешно эвакуировались из России через Константинополь на запад и через Владивосток в противоположном направлении. Один из руководителей Белого движения, Петр Врангель, эмигрировал в Югославию и создал там Русский общевоинский союз (РОВС) для объединения бывших белых офицеров и подготовки к будущей войне против Советского Союза[38]. Среди русских, достигших после Второй мировой войны берегов Австралии, слишком многие заявили, что происходят из семей белогвардейцев-аристократов, так что можно поставить под сомнение эти утверждения. Будущие австралийские иммигранты Константин и Ирина Халафовы, Николай Коваленко, Александр Мокрый, Наталия Баич и Георгий Некрасов родились в семьях белых русских офицеров и росли в Югославии в 1920–1930-е годы[39].
Многие в белоэмигрантской среде относили себя не только к русским, но и к казакам. Два эти множества не тождественны, однако могут пересекаться. Можно было услышать: «Мы прежде всего русские, а затем казаки»[40], а в некоторых случаях люди причисляли себя к казачеству прежде всего из романтических побуждений, желая ощущать себя одновременно русскими и воинами. Казаки в царские времена жили преимущественно на окраинах империи, занимались сельским хозяйством и несли военную службу, объединялись по территориальному принципу в «войска» – например, Донское, Кубанское и Терское на юго-западе Российской империи – и составляли отдельное сословие, имевшее особые права и особые обязанности по отношению к государству. Несмотря на крепкие связи с империей и защитой ее границ в поздние годы империи, западные казаки обладали еще и особой тягой к «воле» – неотъемлемой составляющей истории самого этого сословия. Ведь, по преданию, казачество образовалось из беглых крепостных, именно они и основали первые казачьи станицы на окраинах империи, а в начале ХХ века некоторые даже выступали с идеей создания своего независимого государства (Казакии)[41]. В то время, когда случилась революция, многие жившие на юге казаки были преуспевающими земледельцами, и в ходе Гражданской войны они вступали в ожесточенные бои с большевиками и в подавляющем большинстве вставали на сторону белых.
И в Европе, и в Китае русские эмигранты оставались, как правило, изолированными группами и больше занимались собственными делами, чем взаимодействовали со средой, в которой оказались. В случае Харбина, который в 1920-е годы все еще был не китайским, а русским городом, это, пожалуй, даже естественно. Но и в Европе русские эмигранты держались особняком, не спеша ассимилироваться в приютивших их странах. Не хотели они принимать и чужое гражданство, даже когда такую возможность им предоставляли, как было в Югославии. Им хотелось самим оставаться русскими и передавать эту идентичность своим детям в надежде на то, что власть большевиков когда-нибудь рухнет, и тогда они сразу же вернутся на родину. Во всех крупных центрах эмиграции создавались русские гимназии, хотя к 1930-м годам их стало существенно меньше. Если говорить о высшем образовании, то в Праге, Берлине и Белграде в первые годы училось столько русских (около 8 000 человек в начале 1920-х годов), что для них даже создали отдельные факультеты и программы обучения. К концу 1930-х, конечно, картина изменилась, и остались только два сугубо русских высших учебных заведения (Православный богословский институт и Русская консерватория в Париже), и большинство русских студентов, уже овладевших языком принявшей их страны, поступали в обычные университеты. К числу этих людей принадлежали Константин и Ирина Халафовы, постигавшие архитектуру в Белградском университете, Лидия Федоровская (позднее Храмцова) и Иван Николаюк, изучавшие в Варшавском университете археологию и инженерное дело соответственно[42]. Если бы не война, то, быть может, это поколение русских не сохранило бы такой обособленности, однако второе переселение, вызванное войной, лишь усилило ее.
Сложившаяся в довоенную пору русская диаспора, которую иногда называют Русским Зарубежьем, была прежде всего культурным явлением, и ее представители считали себя в первую очередь хранителями русской культуры и русского духа, которые новые правители России – временные, как хотелось тогда думать изгнанникам, – напрочь отвергали[43]. Однако русская эмигрантская среда, единая в этом самовосприятии, совершенно по-разному относилась к русской интеллигенции, традиционно критиковавшей русскую аристократию. Эмигранты из числа либералов и социалистов, осевших в Берлине и Праге, как правило, считали себя продолжателями интеллигентской традиции и выпускали толстые журналы, где публицистика соседствовала с художественными произведениями таких авторов, как подававший надежды молодой Владимир Набоков (скрывавшийся под псевдонимом В. Сирин), который до 1937 года жил в Берлине и писал по-русски.
Между эмигрантскими артистическими кругами и русским Серебряным веком 1910-х годов просматривались явные связи. Модернисты, такие как композитор Игорь Стравинский и создатель Русского балета Сергей Дягилев, пользовались международным признанием и оказывали влияние на искусство других стран, особенно на авангардную культуру Германии в период Веймарской республики. Однако внутри самой эмигрантской среды модернизм как течение пользовался успехом лишь у меньшинства. Если говорить о русском литературном наследии, то среди эмигрантов все заметнее возрастала популярность Достоевского с его склонностью к мистицизму. В 1937 году вся русская диаспора в едином порыве отмечала годовщину гибели Пушкина; во французской концессии в Шанхае местные белые русские поставили ему памятник[44].
Однако ни в коем случае не следует полагать, что и читатели толстых журналов были такими же либералами, как их издатели: напротив, чаще всего они придерживались консервативных и монархических взглядов, типичных для эмигрантской среды в целом[45]. По мнению среднестатистического эмигранта, именно русская интеллигенция, пораженная западничеством и радикализмом, помогла приблизить катастрофу русской революции, и потому вызывала довольно сильную неприязнь. Подобные настроения только окрепли после того, как во второй половине 1930-х годов большинство либералов, социалистов и художников-модернистов уехали из Европы в США – подальше от нацистского режима. Среди уехавших в Америку были Владимир Набоков (женатый на русской еврейке), Игорь Стравинский и все заметные социалисты из числа русских эмигрантов, в том числе несколько евреев. Их отъезд также привел к сужению представления о том, кто такие русские и что такое русская культура. Более широкое определение, вытекавшее из самих реалий имперской жизни и распространявшееся на русскоязычных людей всех национальностей и вероисповеданий («российское»), понемногу уступало место понятию более узкому, привязанному только к русской национальности и русскому православию. Крупнейший историк, специалист по русской интеллигенции и русскому зарубежью Марк Раев, выросший в эмиграции в семье еврея и лютеранки, сталкивался с парадоксом: такие люди, как он и его семья, сами ощущали себя частью русской интеллигенции и русской эмиграции, однако с ними далеко не обязательно согласилось бы большинство их собратьев по изгнанию[46].