– Шей, Мотя, шей, не боись, – говорил Варан сквозь стиснутые зубы, дыша на Матрёну крепким свежим перегаром, – Больно осталось за забором. На воле, да ещё от твоих рук, больно статься не может.
Когда работа была закончена и Матрёна обвязала голову друга бинтом, Варан притянул её к себе.
– Ты сеновал-то мне нынче не отменяй, Мотя, а то рана с тоски загноится. Придёшь?
– Живчик! – рассмеялась Матрёна, поцеловала его в щёку, – Ну куда ж я денусь. Давай только концерт сегодня отменим, Тимоха раньше уляжется. На ужине поешь плотно и иди к себе, отдыхай. Как у Тимохи окно погаснет, так я сама за тобой зайду.
В утренних сумерках, когда слезли с сеновала и подошли к дверям сарая, Варан придержал Матрёну за руку.
– Погодь-ка, Матрёнушка, – сказал, – Это вот тебе.
Он снял с пальца перстень, вложил ей в ладонь.
– С ума сошёл, Сашка, – прошептала она, разглядывая украшение, – ему ж, поди, цены нет.
– Это ты точно сказала, нету. Для меня вообще цен нету, человек я такой, Мотя. Для меня только на тебя цена есть. Больше жизни моей та цена. Ты феньку эту сховай подальше, на палец тебе она великовата будет. Просто, как память обо мне храни. Только не показывай никому. Договорились?
– Как скажешь, Сашок. Спасибо тебе. Прямо не знаю, что ты за человек. Отродясь, таких не видала, – она обняла его за шею, расцеловала в лицо, – А носик мы тебе поправим, милый, это я сумею.
– Какой носик? – не понял Варан, – Зачем носик?
– Не гоже с таким ходить. Смешон больно. И приметен. А с новым носом тебя никакая милиция не сыщет, никакой басурманин на тебя не покусится. Я сказала: поправим, значит, так тому и быть. Всё, иди…
Прошло ещё дней пять. Варан не особо страдал от полученной травмы. Ходили с Тимофеем на рыбалку, лыко драли, аврально картошку выкопали, так как начальник посулил скорые дожди. Как-то хмурым, моросящим утром, Иван Иванович подошёл к укладывающему поленницу Варану.
– Здорово ночевал, Саня, – поприветствовал, – Как твоя голова?
– И тебе гутен морген, гражданин начальник. Голова в полном порядке, спасибо. Вчера Матрёна повязку сняла.
– Рад за тебя. Новость у меня для тебя есть. Родька, подельник твой, в себя пришёл и, кажись, поправляться начал. Скоро, видать здесь будет. Ну а ты, как я и обещал, можешь быть свободным.
Варан немного растерялся, уронил на землю полено.
– Так ведь ты говорил, на то моя воля, дядя Ваня. Хочешь – иди, хочешь – оставайся. Не говорил разве?
– Говорил, – Иван Иванович расплылся в улыбке, – И ещё раз говорю: в моём доме место найдётся, работник ты хороший. Тем более что Родька задачу выполнит, да домой отправится. Так что ты мне пригодишься.
– Благодарствую, дядя Ваня, – Варан наклонился, подбирая полено. Получилось что-то вроде поклона.
– Да не за что, – снова улыбнулся начальник. И вдруг спросил, лукаво прищурившись: – А колечко-то с перстнем куды с пальца подевалось?
Варан поглядел на пустой палец, изобразил на лице досаду.
– Потерял я его, дядя Ваня. Дрова колол на вырубке, снял, чтобы не мешало, в траву положил. А как искать кинулся – нет нигде. Всю поляну на четвереньках прошарил – не нашёл. Вот такая, понимаешь, беда.
– Потерял? Ну, что же ты так, Саня, – лицо Ивана Ивановича сделалось очень грустным, – Разве ж можно такие вещи, да в траву. Ты сходи туда, сынок, ещё поищи. Может, ещё и найдёшь, оно ж всяко бывает. А коли я найду, так не обессудь. Что с возу упало…
Варан насторожённо взглянул в лицо начальника, предполагая увидеть на нём хоть какую-то ухмылку. Однако оно по-прежнему не выражало ничего, кроме искренней скорби.
– Да-а, – печально протянул начальник, – Вот уж беда, так беда. Ну, ничего, ничего. Работай, Саня, работай.
Глава 13
Мало по малу, с того чудесного утра, когда загулявшая душа вернулась, наконец, в истосковавшееся по ней Родионово тело, стала по капле возвращаться в него и сила. С каждой ночью, а именно этим временем суток шло у него теперь времяисчисление, чувствовал он, как тонким, но горячим родником всё полнее и полнее разливалась по его жилам жизнь. Уже через двое суток после чудесного воскрешения, проводив Анфису, он с помощью отца Фотия, поднялся со своего одра и самостоятельно вышел во двор по нужде. Однако, на обратном пути, почувствовав внезапное головокружение, едва успел навалиться на дверной косяк, и, если бы сопровождавший его монах не подхватил его крепко под мышки, наверняка загремел бы на пол.
– Ничего, ничего, дитя моё, – успокаивал его старик, уложив на полати, – это скоро пройдёт. Festina lente, говаривал один латинянский цезарь, что означает: поспешай медленно. Крови в тебе нынче – вошь не накормишь, а посему пока за трапезой усердие проявляй, а ходить – оно скоро придёт, через седмицу уж и побежишь.
Уже следующим утром Родион самостоятельно дошёл до находящейся в двадцати шагах от кельи “летней трапезной” – большого пня, что недавно служил столом Варану на его единственном ужине с отцом Фотием. Усевшись на чурку, поиграл с кутёнком, привезённым Настей с Николаем из Красных Ёлок. “Добрым вырастешь волкодавом, – говорил он, сжимая толстые сильные лапы трёхмесячного щенка, – И нрава, наверное, крутого, вон пасть какая чёрная. А рыкаешь-то прямо как лев. Ну-ну, давай поспорим, кто быстрее силёнок наберётся, ты или я”. А ещё через четыре дня отправился он с отцом Фотием на Ичэвун-озеро, проверять морды. Болезнь отступила, и неуёмная жажда жизни окончательно овладела его духом и плотью. Возвращаясь, он не спешил на отдых, сам просил монаха предоставить ему какую-нибудь нетяжёлую работу, даже брал в руки топор, правда, хватало его пока ненадолго. После выполнения небольшого послушания, как называл монах его трудовые порывы, он, позавтракав и немного поговорив со стариком о смысле жизни и вере, ложился спать. Беседы их становились с каждым днём всё продолжительнее и всё больше и больше стали западать ему в душу. Вскоре он попросил отца Фотия покрестить его по-настоящему, так как крещён был матерью ещё несмышлёным младенцем. Три утра исповедовался он батюшке то в одном, то в другом, вспоминая все грехи своей жизни. Наконец, после отпущения их и совершения обряда, надел ему монах на шею небольшой деревянный нательный крестик на льняном гайтане, тот самый, в коем совсем недавно собирался его отпевать. “Ведь неспроста, видать, вернул Он меня на грешную землю, – часто думал Родион, держа крестик в пальцах и разглядывая распятого Христа – тонкую, ручную монахову работу, – Значит не совсем законченный я для Него грешник, рано мне ещё на суд, значит, предстоит мне совершить некие добрые дела, искупив ими всю мою дурную и никчёмную прежнюю жизнь”. После утренних трапез, улегшись на полати, читал он на сон грядущий святые писания. Поначалу Евангелия не вызывали у него живого интереса, но развлечь себя более было не чем, к тому же он помнил, что Анфиса была верующей, и ему не мешало бы немного подтянуться в православной науке, чтобы найти с ней общий язык и ещё более расположить её к себе. И Родион читал, пытаясь вникнуть, задавая отцу Фотию множество вопросов, на которые тот отвечал с великим удовольствием. К молитвенным правилам он не проявлял особого рвения. Встав рядом с батюшкой пред образами и повторяя за ним слова святых молитв, он уже минут через десять ссылался на недомогание и заваливался на свою лежанку, не выпуская, однако, при этом из рук молитвослова, чтобы не обидеть старика. Тот, видя его филонство, не серчал и не настаивал на аскезе.
– Ничего, ничего, отдыхай сынок, – говорил он, – потрудилась душа, на сколь сподобна, и то, слава Богу. Не ко всякому оно одинаково приходит. Ты в монахи вроде пока не примеряешься, а мирянину, да ещё только что окрещённому, и того, что ты сотруждаешь, вдосталь.
Но главной радостью, да и, без особого преувеличения сказать, смыслом жизни, стали для него теперь, конечно же, ночи. Каждую из них он ждал, как иссыхающие нивы ливня, как звери и птицы в лютую стужу ждут наступления оттепели. Проснувшись ещё до заката и тщательно, насколько было это возможно в условиях скита, приведя себя в порядок, он начинал ждать. Это были томительные и волнующие минуты, он, чуть ли не ухом слыша, как стучит его сердце, суетливо придумывал, что сегодня расскажет ей интересного, какими словами согреет её душу. Она входила, когда едва начинало смеркаться, всегда с обворожительной улыбкой и чуть тронутыми ветром волосами, такая упоительная, милая и чистая, что ему казалось будто солнце, только что опустившееся за горизонт, повернулось вспять, вновь взошло и протиснулось лучом в тесное окошко кельи, чтобы разглядеть это маленькое чудо. Словно свежий, опьяняющий сквозняк врывался в пропахшее дымом помещение и, кружась, сдувал исходящие от неё искры. И казались Родиону эти первые минуты её появления, знаменовавшие начало очередной сказочной ночи, самыми счастливыми из всех, когда-либо им прожитых. “Ради этого стоило мне выжить, – думал он, чувствуя, как замирает сердце от прикосновения её ладони к его лбу, давно уже остывшему от лихорадочного жара, – ради того, чтобы смотреть на неё, быть с ней рядом, чтобы помочь ей вырваться из плена, вернуться в тёплый солнечный мир, в родной дом, в котором она бывает так недолго, редкими полнолунными ночами. И не важно, какова будет цена вопроса. Хоть бы и сама жизнь, возвращённая мне ею”.