С другой стороны, Юлька хоть и с тихим характером родилась, но всегда свою жизнь понимала как свою. Еще в четвертом классе втемяшила в голову — буду художником. Ну будешь и будешь, кто из детей чего себе не придумывал. Карандаши цветные и краски ценой невысокие — рисуй себе, если нравится. Газеты стенные рисовала, подружкам на память картинки разные. В Художественный институт после школы поехала поступать и конечно же не поступила. Да и как поступишь, когда там экзамены по рисунку, живописи, по какой-то композиции. И каждый экзамен, чтоб поступить, надо было сдать на пятерку. «Да, если по всем этим предметам пятерки, — расстроилась Стефания, — так чему ж там еще учиться пять лет? На экзамене надо способность к художеству разглядеть, а уж потом человека в институте учить, чтобы на пятерку все умел». Она это сказала директору института. Не поленилась, поехала. Вошла в кабинет решительная, с Золотой Звездочкой на кофте. Директор вызвал секретаршу, попросил принести Юлькины работы. Разложил их на полу, сказал задумчиво: «Цвет чувствует, но школы никакой».
— Деревенская школа, — уточнила Стефания, — такая школа, что хоть на трактор, хоть на ферму, а вот в художники ходу нет.
Юльку приняли кандидатом. С условием: сдаст первую сессию — зачислят в студентки.
Стефания не утерпела, приехала в город, когда дочка сдавала первую сессию. Сняла койку в гостинице, сама себе сказала: «Подкормлю ее, подмогу, чем могу».
После сессии зачислили Юльку в институт. Стефания вернулась домой осунувшаяся, по виду и не подумаешь, что с радостью вернулась. Купила в магазине вина, закусок и направилась к дому Федора. По знакомой тропке, к знакомой калитке. Федор не ждал ее, уже лет семь как не встречались они, еле-еле, через силу здоровались.
— Будь здоров, Федор, — сказала она ему, — впустишь или уже до смерти врагами будем?
— Входи, — ответил Федор, — а враг у тебя один. Ты сама себе враг, других нету.
Она вошла в дом, вдохнула родной запах старого жилья, развязала шаль.
— Вот, Федор, какая я. Ты бы первый не пришел, не поклонился.
— Не пришел бы, — подтвердил Федор, — да и ты бы не пришла. Видать, большую радость из города привезла. Юльку в институт устроила?
— Рад?
— Чего говорить, конечно, рад. Только по себе ли она дерево собралась свалить?
— По себе, — уверила его Стефания, — по себе. Хоть и пошла она в тебя, но это больше обличьем. Есть у нее и мое. Куда ж мое девалось, если я ей мать.
Юлька родилась у Стефании поздно, когда ей было за тридцать. Они с Федором уже и думать не думали, что будут у них дети, а тут возьми и родись девочка. Стефании вспомнились слова матери: «Хотела я тебя Юлией назвать, да покойный твой отец не дал. Любил меня, другого имени, кроме Стефании, знать не хотел». В память матери назвала Стефания дочь Юлькой. Федор не возражал: пусть будет Юлька. Он ни в чем никогда не возражал Стефании. Да и не было причин возражать. Что бы ни делала Стефания, все она делала обдуманно, правильно. Сама, без подсказки предложила утиную ферму организовать на бывшем своем хуторе. Да так взялась за дело, так в самую точку угодила по тем трудным в районе временам, что в Героини вышла, в депутаты. Соседние колхозы с мясом в прорухе сидели, а Стефания машинами в районный холодильник утиное мясо поставляла. Хоть и говорили в колхозе: «На утках далеко не улетим», а далеко и не надо было. Получшало с кормами, наладились дела на других фермах, а утиная как была выручалкой, так и осталась. Чуть какая заминка, председатель и сейчас к Стефании: «Штучек бы пятьсот, Стефания Андреевна, взялась бы обеспечить сверх плана, мы бы и выкрутились».
Такое не только в деревнях случается: слава, засветившаяся над женой, тяжелой тенью легла на мужа. Федор и раньше был при Стефании, а не она при нем. А тут и вовсе потерялся, сник. Да так сник, что стали жалеть его в разговорах, предсказывать, что запьет он, как это уже было в его молодые годы.
* * *
Вернулся с войны Федор в сорок четвертом, из госпиталя. Ждала его невеста, его бывшая одноклассница Стефания. Маловато воспоминаний осталось у них с довоенной поры: вместе ездили на лыжные соревнования. Возвращаясь оттуда, однажды поцеловались в тамбуре вагона дальнего следования.
Вернулся Федор слабый. Руки, ноги целые, а грудь пробитая. Говорил Стефании: «Какие мы были, Стешка, ты помнишь, какие мы были?» Его довоенная молодость жила без всякой связи с послевоенным днем. Все нити порвала война. А Стефания вся была в молодости. Радость в ней жила, ноги по-молодому ходили по земле. Говорила Федору: «Год-два надо потерпеть. Знаешь ведь, как страну потрепало. Наберемся немного сил, и я тебя в лучший санаторий определю. К лучшим докторам. Кого же лечить им, как не таких, как ты». И она бы определила, подождав, когда страна наберется сил, но Федору это было не надо, не та у него была болезнь, которую доктора лечат. Он просыпался посреди ночи, свешивал с постели топкие ноги и глядел в темноту.
— Ты что? — пугалась Стефания.
— Ничего, — отвечал он, — был у нас в роте Павлик Стариков. Моего года. Вот, как ты лежишь, — он, а я — тут, рядом. Его — наповал, а меня — в плечо.
И хоть бы что другое вспомнил — все про смерть. Свекровь приходила обиженная, смотрела на здоровую, решительную невестку, виноватила ее в сыновьих печалях: «Ты, Стефания, как конь первогодок. Тебе рука нужна крепкая. А наш — травинка полевая, опаленная. Он возле тебя не расправится, затопчешь». Стефания чувствовала себя виноватой. А тут выбрали комсомольским секретарем, стала ездить в район на бюро и пленумы. Отпустила, перестала мучить вина за силы свои перед погруженным в свою войну Федором. Сердилась на свекровь: «Травинка опаленная, детонька печальная! Нагнала на мужика слабость, а слабый человек, известно, куда клонится».
Федор тогда стал пить. Пил тихо и печально, как и жил. Ходил по чужим дворам, сердобольные старухи и вдовы подносили стаканчик, надеясь, что очнется он, разговорится и вспомнит то, что забыл: про сыновей их, про мужей, не вернувшихся с войны.
— Несчастье можно одолеть, беду превозмочь, а горе неотвязно, как родимое пятно на теле, — сказала дочери старшая Стефания. — Пьянство — это горе. В большом горе будет жизнь твоя с Федором.
Слова эти словно встряхнули Стефанию: неужто права мать? Впервые задумалась о своей семейной жизни, о своей ответственности перед этой жизнью за Федора.
— Любит он меня, — сказала она матери, — а я чуждаюсь его. От того он и пьет. Еще спасибо, никто не сманил. У него теперь такая душа, кто пожалеет, слово ласковое скажет, туда и приклонится.
— А сама любишь?
Стефания умолкла, ответила не торопясь, обдуманно:
— Полюблю. Это дело нетрудное.
Переменилась она к мужу. Федор плакал благодарными слезами, принимая заботу жены, ее ласковые слова, а вечером уходил из дома. Возвращался разбитый, беспомощный, как дитя, и снова плакал, уверял, что с завтрашнего дня все у него будет не так, по-другому.
Тогда и сказала себе Стефания: «Ну, берегитесь, люди добрые. Или я это горе вырву с корнем, или оно меня повалит».
Дождалась общего собрания. Вопрос на нем решался серьезный, о посевной. Сидело в президиуме начальство из района, выступавшие говорили складно, как газету зачитывали, и тут вылезла Стефания. Праздничная косынка узлом на затылке, брови в одну черную полосу сошлись над глазами.
— Хлеб будем выращивать?! Зернышко каждое беречь, чтоб не пропало?! А человека как? Под колеса вместо назема?
Никого не пощадила в своей речи. Всех поименно назвала: и председателя, и свекровь, и сердобольных старух с вдовами.
— Вражья пуля наповал не убила, так вы хотите за нее это дело сделать? Не лег в землю на фронте, так мы тут водкой уложим?
Сроду столько перепуганных глаз не видела перед собой Стефания. Оглянулась — и в президиуме начальство бледное сидит, глаза спрятало, в зал не смотрит.