Что мне сказать?.. Он ведь половины не слышит из того, что ему говорят.
— Как вы жили эти месяцы, Митя? Я каждый день о вас думала.
— Двадцать шестого апреля думали?
Я отвыкла от него и не поняла вопроса. Он повторил:
— Двадцать шестого апреля думали обо мне?
— Кажется, думала.
— В этот день мне исполнилось тридцать лет. Я на восемь лет старше ее. Может быть, поэтому так все и получилось.
Он заплакал. Прижал ладони к лицу, и слезы просочились через плотно сжатые пальцы. Я повернула в двери ключ, подошла к нему, села с ним рядом, хотела тоже заплакать — и не смогла.
— Что делать, Митя. Надо это пережить. Только пережить, больше ничего не поможет.
Он поднялся. Стоя ко мне спиной, долго вытирал лицо рукавом и полой пиджака; у меня тоже не было платка, и это все было мучительно. Не поворачиваясь, он сказал:
— Я пойду. Наверное, мы с вами уже никогда не увидимся.
Я знаю одно: если человек ушел навсегда и жизнь от этого остановилась, надо бежать вдогонку, настигнуть его, просить прощения, обещать невыполнимое. Пусть от этого ничего не изменится, но тогда уже мы оба уйдем друг от друга — он в одну сторону, я — в другую. Что-то есть в этом спасительное. А вот когда один уходит, а другой остается на своем месте — дышать нечем. Я надела плащ и побежала вслед за Митей. Но не догнала, не нашла.
Сколько же он был в моей жизни? Мой зять, мое недоумение и страх. Три года и два месяца. Томка тогда закончила первый курс и укатила на практику в Вологодскую область. Село Ферапонтово… Я никогда не слыхала о нем и краснела, когда знакомые говорили:
— Как же! Ферапонтово! Знаменитый монастырь, фрески Дионисия…
Кто-то спросил:
— Сколько лет дочке? Не боишься?
— Чего?
— Ну, там же со всех концов эти вольные люди — художники.
Томке в то лето исполнилось восемнадцать. Я не боялась, что там, вдали, где они живут всем курсом, может произойти что-то такое, чего не могло бы произойти в любом другом месте. Мне тоже было восемнадцать лет, и тоже были институт, и практика, и сенокос в деревне. Мы жили в школьном спортзале. Два курса исторического факультета разместились под одним потолком: у каждого свой матрац, одеяло, свое маленькое собственное хозяйство у изголовья. Нас было так много, что даже общих разговоров не возникало. Жили, как живут на вокзале, мирясь с чьим-то храпом, с чьим-то полуночным смехом и разговорами. Стирали на речке белье, ходили в соседнюю деревню на танцы, навлекая на себя неприязнь деревенских девчат: «Своих стало мало, за наших принялись».
Я верила в охранную силу курса, коллектива и не боялась за Томку.
И вот она вернулась через два месяца — похудевшая, с чужим взглядом сияющих глаз. Материнское сердце чует беду. Но беды не было, и мое сердце ничего не почуяло.
— Ты изменилась, — сказала ей.
— Я родилась заново, — объявила Томка. — Я только там поняла, кто я и что такое, какая у меня будет профессия и жизнь. Я стала человеком с собственной душой и сердцем. А до этого я была твоим хвостом и отпечатком.
Она и раньше любила заявлять что-нибудь в этом роде. Где-то валяются ее дневники, начатые и брошенные. Каждое начало бесстрашно гласило: «Все! Сегодня начинаю новую жизнь!»
— Ты ничего не рассказываешь о монастыре, о фресках Дионисия!
— Я вообще ничего не рассказываю.
Она не спешила распаковывать свои рисунки. Я сразу увидела, что папки и рулоны перевязаны не Томкиной, а другой, умелой рукой. Шпагат геометрическими клетками в узелках, как сеткой, стягивал старые разбитые папки, ровными окружиями опоясывал рулоны.
— Кто это так славненько все упаковал?
Томкино лицо на секунду застыло, потом оно справилось с испугом, глаза глянули в упор, с вызовом.
— Я уже предупредила, что рассказывать ничего не буду.
Она повернулась и побрела к двери, потом быстро-быстро подошвы застучали по ступенькам лестницы. Я вышла в коридор — входная дверь была открыта. Томка побежала вниз к почтовому ящику. Томка ждала письма.
На четвертый день оно пришло. Томка пронесла письмо в свою комнату, защелкнула замок и там читала. Я сказала себе: «Не стучи зубами, не разводи панику. Не лезь, не вникай, тем более что тебя об этом не просят. Это не Зайцев из восьмого класса, о каждом слове которого тебя ежедневно ставили в известность. Это другой. Может быть, даже в будущем твой зять».
Томка каждое утро притаскивала снизу письмо. Иногда их было два. Второе появлялось после двух часов и белело в ящике до Томкиного прихода. Однажды такое второе письмо я достала. С тяжело тукающим сердцем поднялась наверх, отдышалась. Преступнику всегда нужен сообщник. Не знаю, всегда ли для практических действий, но морально, как я поняла, всегда. Я позвонила подруге.
— Перестань строить из себя няню Татьяны Лариной, — сказала та, — подержи письмо над паром.
— Почему няню? Где я возьму пар?
— Чайник вскипяти, несчастная, — заорала подруга, — воду в кастрюле! Господи, чует мое сердце — проворонишь ты девицу со своими этическими комплексами. Не чужое это письмо! Чужие письма у чужих детей…
И все равно руки тряслись, когда я держала его над паром. Дверь закрыла на цепочку, чтобы Томка не застала меня врасплох на месте преступления.
Поразило и запомнилось одно суждение в его письме: «Тамара, ты очень много пишешь о том, что ждешь меня и ничего от этого не можешь делать. Очень тебя прошу: не превращай ожидание в занятие. Это самое тяжелое и бесплодное дело, какое только может быть у человека».
Когда они поженились, я рассказывала направо и налево: «Может, он и на самом деле гений. Он ей однажды написал гениальные строки: «Не превращай ожидание в занятие…» И все, кому я это рассказывала, восхищались, все поступали в своей жизни наоборот — превращали ожидание в занятие, и это было действительно тяжелое и бесплодное дело. Надо ждать и жить, а не жить ожиданием. Только потом, когда он уже не был моим зятем, я как-то подумала, что многое «надо» и «не надо» не в нашей власти.
Свадьба была в новом кафе. Стены пахли свежеобструганным деревом, на пустующих подмостках для оркестра стояли стеклянные банки с букетами. Из города, где он учился, приехали его друзья — четыре парня, его однокурсники. Они угрюмо поглядывали на невесту, что-то тихими голосами доказывали Мите. Он слушал их опустив голову, и Томка, стоявшая рядом с ним посреди зала в белом, наспех сшитом платье, вызывала жалость. Но вот пришли ее подруги — шумная, яркая Люся, такая же ярко-красивая, уверенная в себе Альбина, и Томка выпрямила позвоночник, увела Митю к ним, и только взгляд, который она время от времени посылала его друзьям, говорил, что она уязвлена и расправа с ними еще впереди. Потом она успела поплакать у меня на плече, когда среди гостей объявилась вдруг незваная школьная врагиня Лиля: «Специально приволоклась, чтобы сглазить».
Я прикрикнула на нее и вдруг сама расстроилась, увидев, что появилась еще одна незваная одноклассница со своим младшим братом, учеником восьмого класса.
В ту ночь я уезжала в командировку. Решила: пусть они первые дни своей семейной жизни побудут одни, благо есть у меня такая возможность — уехать в командировку. Поезд уходил в двенадцать ночи, и я приехала на свадьбу с чемоданом, чувствуя свободу и независимость от всех мирских событий. Свадьба свадьбой, но есть еще что-то — моя жизнь, которая, как в лучшей сказке, под полуночный бой часов двинется в свою собственную сторону.
Но часто бывает так: свобода и мечты не то что разбиваются, а заклиниваются, и с большим трудом освобождаются, налетев на прозу, а может быть, на самую сложную жизненную драму — деньги. Я уже потратила из командировочных почти половину и теперь несла в кассу последнюю тридцатку за трех нежданных гостей. В сумочке не осталось даже на обратный билет, не говоря о суточных, квартирных, а также почтовых и телеграфных. Все это уплыло вместе с моей независимостью от собравшихся на свадьбу людей. Я уплатила деньги за незваных гостей и присела на диванчик в закутке между залом и кухней, соображая, кому бы сейчас позвонить, кто смог бы приехать сюда, вручить мне деньги и не обидеться, что его-то как раз не позвали на торжество.