— Как вас зовут?
— Люся, — ответила она, — а сына Вовик.
* * *
К дому своему я подходила со страхом. Была уверена, что мама стоит на балконе, а папа — внизу, у подъезда. Я еще в автобусе представила себе эту картину и стала готовить речь в свое оправдание: «Во-первых, выслушайте меня, не перебивая. Во-вторых, давайте сразу договоримся, что я уже взрослый человек и полностью отвечаю за свои поступки…»
Папы у подъезда не было. Я глянула вверх — балкон был пуст. Но свет горел, значит, они не спали.
— Наконец-то, — сказала мама, открывая мне дверь, — я не буду тебя упрекать, но, когда у тебя будут собственные дети, ты меня поймешь…
— Во-первых, выслушайте меня, не перебивая, — начала я, но они мне сразу спутали все карты.
— Мы более-менее в курсе событий, — сказал папа.
— Звонил твой одноклассник Карцев, — добавила мама. — Очень беспокоился, что тебя нет дома…
— Давайте сразу договоримся, — мне все же хотелось произнести свою речь, которую приготовила в автобусе, — давайте договоримся, что я уже взрослый человек и полностью отвечаю за свои поступки.
— Вот и отвечай, — потребовал папа, — почему вместо того, чтобы вспомнить о нас и о Наташиной маме, ты поехала творить самосуд на какую-то улицу?
— Карцев — подонок, — ответила я, качаясь от голода и усталости, — я не знаю, зачем поехала туда. Но зато я знаю, почему он не поехал со мной. Когда у него будут дети, они будут такие же благоразумные подонки, как их отец. А мои дети будут совершать неправильные поступки. Это будут очень хорошие дети.
— Иди поешь, — сказал папа, — а то ты уже заговариваешься.
Я села за стол, взяла в руку вилку, ткнула ее в котлету и затряслась от слез. Я чувствовала их вкус во рту, когда жевала котлету.
— Не трогай ее, — сказал папа.
Но мама была мама. Она села рядом со мной и тоже зашмыгала носом.
— Все уладится, — говорила она, — папа ездил с Наташиной мамой в больницу. У нее сотрясение, но не очень сильное. Через три недели ее выпишут. Завтра ты отнесешь ей ягоды и передашь записку.
— Какую записку?
— Ты напишешь ей записку, что она поправится, и вы опять будете дружить, как прежде, и забудете этот страшный день, и все будет как было.
Мама, моя мама. Так, как было, уже никогда не будет. Даже если бы мы очень захотели — не получится. Уже есть в нашей жизни Федька Никонов и его несчастливая жена Люся с сыном Вовиком.
Я точно знала, что Федька Никонов мой враг, знала и кто мой друг. Знала и то, что нам с Наткой никогда не забыть того, что случилось на дороге, когда мы шли с озера.
Хорошее озеро, без волн, широкое и доброе. Кусочек природы, который создали люди там, где хотели.
Я не буду больше спорить с Наткой. Я теперь знаю точно: природу надо спасать. И не только ту, которая вокруг нас. Но и ту, что внутри человека.
…Утром я пошла к Натке в больницу. К ней меня не пустили. Я передала ей два красных помидора, кулек ягод и записку: «Тут, в приемном покое, вертятся два типа в красных галстуках. Подозреваю, что это твои будущие старые друзья. На всякий случай знай: друзей не бывает старых и новых. Есть просто друзья, и с ними надо дружить. И есть враги — с ними надо воевать. А кто не враг и не друг — тот Игорь Карцев. И ты, пожалуйста, не спорь со мной, Натка».
ЗЯТЬ
Мой кабинет суров. Окно с железной решеткой, лампы дневного света на низком бугристом потолке способны привести в уныние даже меня. Старинный, черного дерева письменный стол и стулья с высокими спинками стоят здесь без всякого понятия об интерьере, и уборщица Люся строго охраняет их казенный сумрачный вид. Каждое утро она убирает со стола синие папки и кладет их на полочку между тумбами, туда же складывает забытые с вечера кошелек, листок с записями, иногда губную помаду или перчатки. Люсе надо, чтобы в кабинете ничего не торчало и не валялось на виду. Только копейки, которые она находит во время уборки, Люся кладет на поверхность стола орлом вверх.
Я зажигаю свет, вешаю плащ на гвоздь, скрытый от глаз книжным шкафом, и с неприязнью гляжу на гривенник посреди стола: вот тебе на твое сиротство, а может, кто и вернул то, что передала. Мне не нравится Люсина мелочность, это как намек; она здесь подлинная хозяйка, а я всего лишь дневная жиличка. В Люсиной безмерной аккуратности мне мерещится вызов: обрадовалась, расселась, получила докторское звание — и сразу в начальницы, в директорское кресло. Невдомек ей, что мне не очень удобно в этом кресле. Мне бы и в самом деле лупу и — в общий зал, за стол с архивной папкой, но я уже не первый год завалена казенными бумагами, ставлю резолюции на запросах, копиях, просьбах, заседаю, сама созываю совещания. Бывают нежданные радости, случаются веселые минуты, но в основном жизнь движется без особых праздников, слава богу, в характере нет способности скучать в работе.
Пенсионер по фамилии Цыплаков прислал недавно переплетенную автобиографию — исповедь с приложением. Приложение — отдельно переплетенный альбомчик — отзывы газет, журналов, издательств. В последнем отзыве: «Ваш труд, может быть, пригодится будущим исследователям, в нем есть крупицы нашей эпохи. Если вы, как утверждаете, бескорыстный человек, определите свое жизнеописание в архив. Со временем, кто знает, оно приобретет свое значение». Меня тронула доверительность — «кто знает»… Другие рецензенты учат, тыкают в недостатки, советуют читать Горького и Толстого, а этот, безбоязненная душа, отправил в архив. Они мне оба понравились. Цыплаков начал свою исповедь так: «Я появился на свет в 1898 году, благодаря матери Евгении и отца Ивана. Отец был старый (40 лет), а мать отправилась в замужество неполных семнадцати».
Сегодня утром на самоизданных творениях Цыплакова лежала записка: «Ольга Андреевна! Если можно, оставьте эти книги дня на три. Я их читаю. Люся».
Мы с ней изредка переписываемся. Перед праздниками я оставляю на столе флакончик духов с поздравительной открыткой. Иногда я прихожу на работу раньше обычного и тогда, здороваясь в коридоре с приветливыми женщинами в черных халатах, стараюсь угадать, которая из них Люся.
В этот день Митя проник ко мне без пропуска. Когда человек ничего не видит вокруг, его тоже не замечают. Митя позвонил из автомата, я тут же собралась заказать ему пропуск, а он уже протискивался в приоткрытую дверь, мой бывший зять, несостоявшийся родственник, моя боль, досада и печаль. Как всегда, он был неловок, дверь приоткрыл чуть-чуть, и в эту щель, налегая плечом на косяк, просунул ногу, портфель, потом появилась голова, и растерянные глаза нашли мое лицо. Он скривил губы, собрав на лбу морщины. Я поняла, что он улыбнулся.
— Садитесь, Митя.
Он сел, оглядел мебель и остался ею недоволен.
— Вы всегда сидите в этой комнате?
Я кивнула — всегда.
— Я представлял по-другому. Что-то вроде библиотеки. А где сам архив?
— Кругом. На всех этажах и в подвале.
Он помолчал, снова с неодобрением оглядел по очереди темно-красную штору на окне, стулья с высокими спинками, старый диван и спросил:
— А в архиве мыши есть?
Господи, как он будет жить дальше? Я протянула ему расческу.
— Причешитесь, Митя. Нету здесь нигде мышей. И вообще в архиве не может быть мышей.
Он раскрыл портфель и тут же, подняв брови, стал вспоминать, зачем его раскрыл; положил туда мою расческу и долго закрывал замок.
— Вы уже все знаете?
Он не смотрел на меня. Он всегда так не смотрел. Но сегодня и я не могла на него смотреть.
— Знаю, Митя. Лучше бы мне этого не знать.
— Я сейчас ее видел. Мы сидели на скамейке. Она сказала, чтобы я больше не приезжал.
— За что вы оба мучаете меня? Что я могу?
— Ничего, ничего, — он и рукой помахал, чтобы успокоить меня, — я сейчас уйду. Я уезжаю. У меня поезд в десять вечера.