— У вас ведь завтра артельная работа. Давайте я пойду с Герасимчуком.
— А потом еще вас ищи, — буркнул Платко. — Ну, идем, Михайло. А вы, — повернул он голову к учителю, — ждите нас завтра в лесничестве.
…На другой день перед полуднем, уставшие и не-выспавшиеся, притащились искатели с пареньком на плечах. Нашли его где-то под Рогашами у чабанов. Перед рассветом.
— А на этого сукиного сына пойду жаловаться в райком, — решительно махнул кулаком Платко.
— На кого? — спросил Остап Григорьевич.
— Да этот, — Платко зыркнул на меня. — Из ваших он, должно быть. Дачу тут строит и дранку легковой машиной с Ворохты возит. Едет сегодня один за рулем, я прошу: завезите парнишку в лесничество, уморился малый, несем. «А это мне не по дороге, времени нет, мастера ждут», — и дунул дальше. И это он приехал о нас писать, черт бы его побрал!
Сенокос!
Ничто так не любят гуцулы, как сенокос. Разгибаются спины, режут лезвия кос спелую траву; и росистая цветень, и пчелы взлетают роями над головами, и запах привядших трав, и звон брусков, и воздух — полной грудью, и здоровый пот по телу… Полоски покосов — хлеб для скотины, кормилицы горцев.
Приехали косари сюда вчера. Две грузовые машины подвезли их под самую полонину, а за ними — кинопередвижка.
Возле колыбы пылает костер. София Гарматючка готовит с вечера завтрак — пятьдесят ртов, дай бог управиться!
А косари уже улеглись — кто в колыбе, кто прямо на земле, шершавая от жары трава мягчает, увлажненная вечерней росой, дымок костра потянулся в небо ровно — будет погода.
Фарбай лежит навзничь, смотрит на звезды. Одна звездочка медленно движется на запад, минуя своих сестер.
— Видите, Павло, — шепчет Пигуляк, — это спутник.
— Вижу, Иван.
— Смотри, до чего люди додумались… А может, твой Андрий тоже запускает этакие штуки?
— Все может быть… Мы не знаем тех, кто эти вещи делает.
Звездочка исчезает на выгнутой дуге неба. За колы-бой не умолкает Герасимчук:
— Улегся я на скирде и сплю. Слышу — кто-то крадется по сену. Протягиваю руку. Господи! Да это же медведь! Толкнул я его назад…
Платко хихикнул:
— Позавчера ты иначе рассказывал.
— Ну, то было позавчера. Тогда ты спал с женой, а сегодня полпостели у нее пустует.
— У кого пустует, а у кого, может, и нет…
— Типун тебе на язык. Договорить не дал… Толкнул я его назад, заглядываю вниз со скирды, а там стая волков. Как кинутся на «дядю»…
В другой группе над бережком хвалят Остапа Григорьевича:
— Правильный, простой… Сам привез Софии дранку на хату.
— Потому что ученый.
— Такое говоришь, будто есть неученые лесничие.
— А тот, что был перед ним? Разве ученый?
София Гарматючка возится возле котлов. Я присаживаюсь к костру.
— А вы бы уж остались у меня на кухне да и воду носили, — предлагает она мне. — Руки, как погляжу, очень уж белые для косы.
— А почему бы и нет, — соглашаюсь.
София поправляет на голове платок, пламя костра бегает горячими отблесками по ее лицу — мелкие морщинки, как паутина, оплели щеки, а глаза черные и молодые. «Красивая была когда-то София», — думаю, сбрасывая мысленно ее годы.
— А муж ваш сегодня тут?
— Нет ни одного из них. А сыновья все пришли. Целая бригада — пятеро. В горах у нас узко, как в колыбели. Хотя раз в год, а сходятся все вместе.
— Как это — нет ни одного мужа? — улыбаюсь я смущенно. — А сколько их у вас было?
— Столько же, сколько и сыновей, — пятеро. Каждый парень от другого. Такова уж моя судьба. На мужей везло, а жить было не с кем… Думаете, гуляла? Нет… В семнадцать первого ребенка заимела. Пожил муж год со мной, пухнем с голоду — ушел в Березовое на соляные копи. Нет и нет… А я хороша была. Нашелся другой, и второго ребенка родила, ведь это грех так только в свое удовольствие жить. За любовь надо ребенком расплатиться. Другой тоже долго не удержался. Ушел в долины за хлебом, да и пропал. Говорили, женился там. Третий тоже сынка подарил. Его на границе убили, когда переносил румынский спирт. Четвертому тут-таки богач Червинский печенки отбил, когда тот снопик ржи стащил из его скирды. Пятого немцы повесили. А шестого уже не было. Красота пропала, снег пал на голову, да и сама уже не хотела замуж — стыдно было перед сынами, подросли ребята. Ходили сызмальства нищенствовать, потом в батраках, я куховарила у курортников, и кое-как кормились мы все. Сегодня они на косьбу пришли. Даже самый младшенький тоже тут. Так уж у них заведено: два раза в год — к маме. Раз на покров — праздник у нас, раз — в косовицу. Потому как я всегда косарям еду варю, так они ко мне на обед… Сыны сходятся. Не могу только внуков собрать. Даже не знаю всех. Один инженерствует на Севере где-то. Деньги присылает, а теперь нашел себе милую — жениться хочет, так уж обещает приехать, показать мне свою кралю.
…На западе зажглась зарница. В смутном ожидании застыли горы, окутанные синеватой дымкой: что принесет день — солнце или гром?
Звякнули молотки, зашумело неуловимым звоном спелое сено, полевые кузнечики секут траву, словно ножницами станиоль, заклепали косари по косам, рассыпался по травам металлический звон — весь окружающий мир зазвенел металлом. А травы ждут.
Пошли косари журавлиным клином: румяная от ночной прохлады земляника выглянула из травы погреться на солнышке, и ложится кровавыми каплями на покосы — роятся пчелами травы, жужжит мир.
И откуда тут взялась флояра? Приплелся старый дед и бодро заиграл. Быстрее пошли косы: еще немножко, еще…
— Перестаньте, дед, пускай косят и рты не разевают. Бросьте, это пустое, — сердится объездчик.
— Пустое, говоришь? — поднял голову дед, вытер ладонью мундштук флояры. Потом показал рукой на горы, на людей, на покосы. — А ты знаешь, как бы это все потускнело, когда бы сопилки не было, босяк? Или ты думаешь, что людей больше приохотит твой крик, чем песня?
И дед снова приложил флояру к шершавым губам.
После обеда на полонину вышли копенки и стали в ряд, зажелтела лысая полонина и начала просить теперь у неба дождя на отаву.
…Последний день моего отпуска. Остап Григорьевич зовет меня поглядеть на новую хату Платко. Мы идем к Платко в гости.
Достраивается новая хата. Сбоку, как старая бабушка, присматривающая за налитым юными соками внуком, горбатится старая хижина. Она устало присела на изъеденный грибком трухлявый фундамент; окна, будто усталые глаза старца, опустились до самой земли, фиолетовые круги сели на стекла — так на заиленном пруду расползаются масляные пятна: старая дранка не держится больше на гвоздях и. сползает с крыши, а сквозь ребра стропил виднеются на чердаке горстки невытрепанной конопли и заржавевший хомут; деревянные стены, изъеденные червоточиной, крошатся под тяжестью залатанной кровли.
Дверь открыта, внутри никого нет. Дети Платко бегают возле нового, уже обмазанного, покрытого белой дранкой дома, их больше не интересуют ни матицы с крестами, выеденные шнурами от колыбели, взлелеявшей всех четверых, ни закопченные образа Николы-чудотворца с угрожающе поднятым вверх пальцем и святого Юрия, растаптывающего голову змия.
Поэтому в старой хате пустота. Но это только так кажется, что пустота. Тут доживает свои последние дни столетняя жизнь. В плетеном дымоходе прячется осужденный на смерть некогда могучий, а теперь хилый домовой, наводивший страх не на одно поколение детей; за липовой зеленью троицына дня меж образами притаился дух мольфара, умевшего разгонять грозу и отвращать град; из углов взирают мавки, усыплявшие детей и дарившие людям добрые сны.
За матицей, под самым потолком, — кисет со старым табаком, раскрошившаяся от дыма и от времени книга «Сонник», изданная коломыйским издательством Оренштейна. В «Соннике» — письма старого деда Платко, продиктованные им грамотным солдатам на сербском фронте, подписанные тремя крестиками, контракт на полморга земли, метрика бабушки, австрийский паспорт, похвальная грамота из лесотреста и школьные учебники.