Он что-то еще говорил, но я не слушал. Мне хотелось, чтобы он хотя бы на мгновенье увидел солнечные озерки.
Теперь я не завидовал ему. Я плакал над ними и молил свою долю и совесть свою, чтоб они никогда не дали мне ослепнуть. Никогда!
ТОПОЛИНАЯ МЕТЕЛЬ
Моей жене
Перевод Юрия САЕНКО
Над моей весной взвихрилась тополиная метель.
Миниатюрные пушистые парашютики несут в неведомые летние пространства созревшие семена. Они опускаются на карнизы зданий, на клумбы, на головы людей. А кое-какие внедряются и в щедрую землю.
Надо мною шелестит буйнозеленой листвою мой тополек.
Его без меня посадили, но я поливал его мартовскими слезами моего детства, согревал апрельским теплом ранней юности, поил майским счастьем моей любви.
И вырос он…
Рядом со мной под тополем сидишь и ты, моя родная, самая близкая. Ранней весной, когда на нашем дереве набухали почки, несмело кудрявились первыми листочками ветви, мы мечтали о нынешней тополиной метели.
А теперь как-то странно.
И тревожно. Летит пушок, а мы не знаем: взойдут ли семена?
Взойдут они или не взойдут — неизвестно, но лишь только белый пушок легонько коснулся наших волос, он так и остался в них, а сдуть его уже не в наших силах.
Нет. Нам не грустно. Нам только немножечко тревожно в это наступающее лето. И оттого нам хочется вернуться в пору весеннего цветенья и спросить самих себя: радуемся ли мы тополиной зрелости?
Только нынче.
Потому что завтра уже будет лето. Будут и засуха и живительные дожди. И грозы, и град. Всего придется. И мы идем в лето, хотим идти.
А теперь я благодарю тебя, мой друг, за то, что не мешала мне искать среди моих весен капли росы для нашего тополька, за то, что увлажняла деревцо своей верой в жизнь, когда налетали суховеи, и вместе со мной радовалась весенним ливням.
Шумит надо мною июньскими листьями мой молодой тополь. И разве не красуется он среди нескончаемого ряда своих друзей? Скромно шелестит и упирается пышнозеленой головой в небо. Ему еще надо расти и расти.
Летят на белых парашютиках в безвестные летние просторы тополиные семена. Созревшими или увядшими несет их ветер? Какое из них, зацепившись за землю, поднимется стройным деревцем?
Метет, догуливает над миром моим тополиная метель — знамение лета.
РОСЯНЫЕ ДОРОЖКИ
Перевод Вадима ВЛАСОВА
На дворе еще зима, но наблюдательный глаз замечает, что дело идет к весне. Незаметно исчезает с мощеных улиц накатанная шинами грязная наледь, шумят воробьи на влажных ветках подстриженных каштанов, становится ноздреватым снег между деревьями в парке. Падают на рябое снежное покрывало стеклянные прутики с деревьев и позванивают под ногами, как металлическая стружка.
Еще вьюжит зима, еще люди кутаются в шубы, и мчится на санках по дорожкам парка детвора, но снег податливее под ногами и мягко поскрипывает — еле слышно, как крахмал в пальцах, а когда смеркается, вороны начинают радоваться оттепели.
«Тик-ток… Кы-кы», — несмело зовет самец самочку.
«Кы-кы, кха, кха», — уже млеют от любви птичьи пары; вдруг стая взвивается над деревьями, кто-то всполошил ворон.
Кто? Не весна ли, о которой знают сегодня еще одни только птицы?
И я тоже знаю. Не от синоптиков. Отступили сугробы от стволов деревьев, и через эти узкие щели пряно пахнет земля. А может, и не это… Там, далеко, в Скныловском предместье Львова, призывно крикнул поезд, — этот призыв так приятно слышать весной, когда после долгого зимнего сидения над книгами и бумагами мною овладевает удивительное настроение, в душу проникает трепетное желание уехать путешествовать, утрачивают смысл книги и перестает волновать чистая, неисписанная бумага.
Куда теперь направиться?
А вороний галдеж то затихает, то снова поднимается волной; «тик-ток, кы-кы», — воркуют влюбленные пары. Я слышал, как разговаривают пеликаны, как клекочут орлы в Каракумах, как трепещут колибри над розами на Кубе, но не слышал, правда, не слышал любовного гвалта ворон ранней весной.
А когда затихают птицы, до моих ушей доносится еле слышный скрип. Прислушиваюсь. Это среди чужестранцев — платанов и магнолий — пробуждается и наша обыкновенная пихта. Наверное, сегодня в ее теле впервые запульсировал сок, он просочится завтра сквозь кору янтарным шариком и застынет на холоде, а под корой потекут соки дальше, и когда древесина нальется ими, когда выбросятся первые бархатные пучки мягчайших иголочек на кончиках веток — излишек соков выльется через поры и щедро потечет вниз пахучей живицей. А сегодня пихта изредка поскрипывает, словно пробует силы.
Я видел, как растет бамбук, как падают кокосовые орехи с пальм и как цветет агава, но еще никогда не видел, как пробуждается карпатская пихта, когда на дворе еще зима, но глубоко под снегом уже ферментуются соки земли и незримым призраком бродит по земле весна.
Парует из родничков возле стволов деревьев пряный запах, пахнет угольным дымом в воздухе, и паровозные гудки зовут в дорогу.
Так куда же поехать?
— А в Полтаве был? А в Карпатах?
В Карпатах я бывал не раз. И мне казалось достаточно. И наверно, если бы не вот этот любовный галдеж ворон ранней весной, если бы не этот едва уловимый весенний скрип пихты в парке, я путешествовал бы где-нибудь в дальних странах. А тогда мне стало чуточку грустно и горько: даже о родных местах я знаю далеко не все. А сколько нового, неповторимого можно увидеть, подслушать, уловить среди своих Же, давно знакомых людей! Лишь бы только суметь прийти к ним не проторенными путями, не с парадного входа, не в гости на праздник и не с блокнотом в руках, а теми стежками, что незаметны для них самих, исчезающими быстро за шагами, как росяные дорожки.
Я поселился у знакомого лесничего в Карпатах. В первый же вечер мы допоздна играли в шахматы, и я ему пожаловался на себя самого.
— Ты же приехал отдохнуть, чего же ты хочешь? — пожал плечами мой друг и скептически улыбнулся одним уголком губ, когда я с воодушевлением рассказал о своих наблюдениях ранней весной: мол, не такие еще таинства подсмотришь в лесу.
Остап Григорьевич сложил шахматы в коробку, посмотрел на часы.
— Завтра в пять утра мне надо быть с лесниками. Может, пойдешь?
Он разбудил меня затемно, бросил на кровать блестящий от смолы, исхлестанный прутьями старый мундир лесника — одевайся! — и мы вышли во двор, где уже ждали лесники.
— К вам практикант из лесотехнического, — сказал Остап Григорьевич. — Будет с вами, позаботьтесь, чтобы практика не прошла для него даром.
Смущенный, не подготовленный к такой роли, я стоял, переступая с ноги на ногу, меж молчаливых мужчин. Они медленно вставали с колод. Один, заросший бородой кружком, самый молодой и красивый, сказал толстому, с выпуклыми глазами:
— Бери его себе, Фарбай.
— Ладно, — равнодушно произнес толстяк. — Лишь 6pi выдержал. Слабоват он на мой обход.
— Ничего, ничего, жилистый.
Летнее солнце уже выбралось из-за гор, краснело небо над лысой Маковицей. Я двинулся за Фарбаем в его обход.
Из ущелья круто повернула речка, быстро мелькнула под мостом, слизывая с белых берегов утренний туман, вода ледяная, и, должно быть, потому такая чистая, что с моста видны волоски водорослей на дне и червячки в серых раковинках, присосавшиеся к покрытым слизью камням.
Это Жонка. Она бежит вниз вдоль дороги, идущей на Багровец, и дальше вверх — к Туршучуватой, Яворнику, Буковице.
Через Багровец мы идем с Фарбаем на Яворницкую полонину. Он молчаливый, но не мрачный. Его озорные глаза все время будто смеются, куртка едва обжимает живот, но шагает твердо, и время от времени поглядывает на меня, будто хочет о чем-то спросить, но откладывает до подходящего случая.