— Что делают ребята? — спросила я, чтобы переменить тему разговора. Мне сейчас не хотелось говорить о белой нефти. Я ждала: он подбежит, порывистый, пылкий, ведь он так жадно озирался, ища меня, но Андрий только на мгновение прижал мою ладонь к своему лицу, взял меня за плечи и повел по просеке вверх.
Потом я поняла: в моем присутствии он был спокоен, уравновешен, даже слишком. Иногда казалось — холоден, и мне не раз было обидно. Но как только отдалялся от меня — за работой или в поездках, — то как бы утрачивал точку опоры, и я часто замечала, как он панически боится остаться без меня. Такова была его любовь…
— Ребята? Готовят ужин… Это чудо-парни. Анвар пристал к нам в Небит-Даге. А Марко… Этот пришелся по душе еще в институте. Я был на пятом, он — на втором, после первого же разговора с ним я решил: как только стану на ноги, возьму его к себе. И забрал — с третьего курса. В следующем году он будет защищать диплом — заочно. Этакий балагур, зато какая широта взгляда у парня! На все… Это растет мой конкурент, — улыбнулся Андрий.
— Вижу, очень любишь его.
— Мы необходимы друг другу… Но он пойдет дальше. Марко далеко пойдет.
Я слушала, а в мыслях выстроился вот какой ряд: Стефурак, Вадим Иванович, Андрий, Марко и я. Мы с Марком последние, после нас вскоре придут другие, но их еще не знают. Мы с Марком в самом младшем классе среди взрослых. За одной партой. Нет, не надо настораживать себя против него…
Мы шли под гору, обходя пни, натыкались на папоротники, и Андрий, вот так же между прочим, рассказал мне тогда эти две истории — о скупой вдове и о товарищеском суде; тогда я впервые услышала и его слова о любви и тоску по ней. Но осознала я их позже, когда он воскликнул в автобусе: «На Байкал!» Его всегда тянуло в неизвестное, потому что только в тоске он мог постичь цену тому, что нашел.
— Знаешь, — заговорил Андрий, — по этой просеке можно идти и не возвращаться. За ней дальше вьются неведомые дороги, звериные тропки, и всегда впереди будет что-то новое…
Я молчала и слушала, ибо уяснила уже тогда: он до сих пор никому еще не признавался в том, что его безостановочно гонит по жизни неудержимая тяга к познанию неизведанного.
— Вот станешь на вершине горы, — продолжал он, — а видишь другую. И тебе хочется утвердиться еще и на ней. Именно так — утвердиться. Я не понимаю туристов, которые всюду и все фотографируют, мучат своих спутников, заставляя их становиться в позы на эффектном фоне… До^га у них разбухают альбомы от фотографий, стеллажи наполняются туристскими буклетами, а другие просто удовлетворяются этими копиями живого мира, и им кажется, что и они видели это все знают…
— Но ведь надо кое-что и зафиксировать…
— Конечно — для науки, искусства… Но для себя самого — к чему эти эрзацы?
— Чтобы вспомнить потом, детям показать. Не надо впадать в крайности, Андрий.
— Дети пусть сами приучаются к путешествиям, а не сидят перед телевизорами и за альбомами. Потом вырастают из них этакие книжные мудрецы: все им известно, хотя ничего и не видели. Да, боже мой, можно и фотографировать, даже нужно… Но путешествие — не коллекционирование впечатлений с целью похвальбы: вот где я побывал! Для меня поездка прежде всего проверка: живет ли во мне человек — крепкий, цепкий, пытливый? Конечно, я не могу всего объять, но когда мне удается хотя бы малое, то это удается не только мне — всему человечеству. Я понимаю Магелланов, Маклаев, Санниковых… Вот Тур Хейердал дважды устремлялся в путь на папирусном судне. Во имя чего? Для утверждения человеческого в человеке, и ничего больше.
— С этой целью ты так упрямо ищешь и белую нефть?
— Возможно… Я не экономист. Не знаю, как с ней обойдутся, если все-таки найду ее. Может, она не так уж и нужна. Но я за то, чтобы каждый человек что-то искал и что-то находил. Хотя бы маленькое: новый минерал, живительный родник, свежее слово, мысль, образ, картину. Чтобы человек выявил в другом его способности, возможности, чтобы ребенка воспитал, механизм усовершенствовал, песню сложил. Я не терплю ученых, почерпнувших знания только из чужих книг, этих всезнающих снобов, которые к человеческой мудрости не сумели прибавить ни капли своей, этих знатоков с кислыми минами, этих мешков с информацией… Д-а, хватит. Белая нефть… Белая нефть — это символ.
В мою душу закрадывалось сомнение. А кем я буду для Андрия в жизни? Исповедальницей, слушательницей его категоричных сентенций, с которыми не буду согласна? Его тенью? Но ведь и у меня должно быть нечто свое, что не должен вытеснить мир Андрия. Иначе я стану неинтересной и ему, и себе самой. Во мне*тогда впервые зародился протест против его силы, властности, и если я сегодня чего-то достигла, то только благодаря этому. Я испугалась, не захотела стать лишь пристанью, к которой возвращается корабль из штормовых рейсов…
Андрий остановился.
— Возвратимся, Галя… Все равно не дойдем до края земли. Я тебе такого наговорил:.. Я сам, веришь ли… Сам себе я всегда кажусь тем маленьким мальчиком, которого папа ведет за руку на косовицу в поле. Мне интересно с ним идти, потому что там я увижу что-нибудь новое и удивительное, а вместе с тем хочется вырвать руку и бежать самому…
— Мне минуту назад именно так же хотелось вырвать свою руку…
— Мы взрослые дети. И хорошо, если будем ими долго. Не терплю юных дедушек и бабушек.
— Ты эгоцентрист. Все измеряешь радиусом круга, в центре которого — ты.
— Чувствуется третий курс политехники! — засмеялся Андрий и сразу посерьезнел: — А как же иначе? Ну, как иначе?
— Но ведь можно и ошибиться иногда в собственных размерах…
— Ошибаются эгоисты, а не эгоцентристы. Все мы эгоцентристы, однако живем не одни, не в скорлупе. Вокруг люди, друзья. Сотни, миллионы человеческих орбит, и все они удивительно гармонично переплетаются, пересекаются, все зависимы друг от друга, словно небесные тела.
— У тебя всегда есть друзья?
— Всегда хочу иметь их. Без них человек становится эгоистом и словно блуждающая звезда, что выбилась из космической гармонии, — непременно разобьется.
Мы возвращались к скважине. С поляны доносился протяжный тоскливый звук свирели. Хотя нет, голос свирели легкий, нежный, а это — будто кто-то кого-то зовет, просит отозваться, кричит.
— Что это? — спросила я.
— Узбекская флейта — най. Это Анвар разговаривает с кызылкумскими песками, с садами Ферганы. Так и я, только молча, тосковал по тебе…
— Ты же меня не знал…
— Знал, Галя, — Андрий остановился. — Я чуть не забыл тебе сказать: я люблю тебя.
— Разве обязательно говорить? Ты… поцелуй меня.
Тихо дрожал звук ная. Очень тихо. Но его так отчетливо было слышно, словно эта дрожащая мелодия звучала где-то тут, рядом, на краю просеки — среди стволов елей. Опускались сумерки, шумели вершины деревьев, где-то внизу журчал ручеек, перекликались сонные птицы, а небо еще яснело, простреленное последними лучами солнца, и во всем этом шуме, перекличке птиц, сверканье неба жил, как дыханье, этот звук, принадлежавший мне уже давно.
Андрий нагнулся ко мне, его губы шевельнулись, он что-то сказал, но я слушала лишь звук ная, которым он звал меня давно и теперь. Я спросила:
— За что ты меня любишь? За то, что красивая?
— Да…
— И все? А не будет ли этого потом мало?
— Мало? Красоты, если она настоящая, никогда не может оказаться мало в человеке.
— Ты поможешь мне находить ее?
— Да, если ты этого будешь хотеть.
— Буду хотеть. Ты мне нравишься, с тобой хорошо и интересно… Поцелуй меня, почему ты боишься? Сядь возле меня…
— Боюсь покоя, который наступит потом…
— Не будет у тебя покоя никогда. И я знаю — мне будет трудно. Но я все приму от тебя. Я ведь тебя ждала.
Звук ная стих. Все вдруг замолкло, будто природа онемела в ожидании радости, чтобы потом — через минуту или уже утром — облегченно вздохнуть и снова отозваться тугим шумом верхушек деревьев, громкими ручьями и птичьим щебетом. Все затаило дыханье надолго, и вдруг в этой тишине беззвучно, как стрелы, спущенные с тысяч тетив, мелькнули из лесных сумерек в розовое небо гладкоствольные ели… Андрий смотрел на меня виновато и счастливо, я же, не помня себя от радости, без стыда и раскаяния, праздновала свой и всей природы праздник…