— Удивительный человек, право! Ты, кажется, принимаешь Дудану за десятилетнюю девочку? Думаешь, она сейчас побежит к матери и спросит: мама, мама, что значит разделить ложе?
— Но ведь ты сам утверждаешь, что Дудана — невинная и простодушная девушка, ведь, по твоим словам, именно это и очаровало тебя, поэтому ты и предложил ей играть в твоем фильме — играть самое себя!
Нодар встал, поставил перед собой стул и оперся о его спинку обеими руками.
— Разрешите мне высказать свое мнение, — начал он, пародируя официальный тон оратора, вещающего с кафедры; на этот раз он заботился не о разрядке напряженности, а о том, чтобы смягчить смысл своих слов. — От меня, как от писателя, отличающегося острой наблюдательностью и вооруженного богатым жизненным опытом, не ускользнула ни одна психологическая деталь разыгравшегося инцидента, — да, надеюсь, что не ускользнула. Как показывает статистика, вы, Джаба и Гурам, всего три или четыре раза встречались до сих пор с Дуданой. Это обстоятельство…
— Устраиваете надо мной товарищеский суд? — холодно усмехнулся Гурам.
— Это обстоятельство, говорю, наводит меня на мысль, что Гурам едва ли уже заводил с этой прелестной девушкой вольные разговоры. Хотя, возможно, такое желание у него и было. Почему? Это мы выясним ниже. Удивительная вещь эти вольные разговоры, эти сальности…
— Или это настоящий суд? — вновь холодно улыбнулся Гурам. — Делать вам нечего! — Он махнул рукой.
— Удивительная вещь, говорю, эти сальности, — продолжал Нодар. — Сначала вот так, в дружеском кругу, перед милой девушкой, они как бы случайно срываются с языка — в деловом разговоре, будто бы между прочим, без особого значения… А потом, посмотришь, можно их повторить и оказавшись с этой девушкой наедине, так как уже обретено на это право, и — верный психологический расчет! — девушка не сможет возмутиться, не решится ответить резкостью, потому что прецедент имел место… А терпимость к вольным речам — плодородная почва, на которой могут взойти весьма вольные дела и поступки. Вот какая, товарищи, удивительная вещь сальности. По-видимому, мы имеем дело с подобным случаем: Гурам попробовал почву…
— Может быть, отложим судебное заседание, — прервал его Гурам, — поскольку другая сторона, которая могла бы внести ясность в дело и заставить почтеннейшего обвинителя укоротить свой язык, покинула зал?
— …Попробовал почву, на которой впоследствии попытается взрастить плоды, — заключил Нодар.
— И вообще, могу я вас покинуть? — Гурам встал и посмотрел на часы, — Я совсем было забыл, что в половине шестого должен быть у директора киностудии! — Однако он не смог сохранить до конца личину спокойствия и в самую последнюю минуту, перед тем как уйти, внезапно взорвался: — Сплетники вы, бабы, вот что! А ты, Джаба, действительно болен, только твое место не дома, в постели, а там, — он ткнул большим пальцем назад, через плечо, — в больнице за Курой, в психиатрической!
— Что с тобой, что ты раскричался? — забормотал Джаба; ему стало не по себе, он подумал, что, пожалуй, они с Нодаром хватили через край.
— Скажи, что с тобой, а я себя чувствую превосходно!
— Ну хорошо, считай, что все это было шуткой!
— Хо-хо-хо, как ты блестяще вывернулся! Ну, просто гениальный психолог. — Тут он обернулся к Нодару: — А ты тоже хороший фрукт!
— Ко мне не цепляйся, — бросил ему Нодар.
— Может, я еще должен прощения попросить? — Джабу разозлило это «блестяще вывернулся».
— А ты сомневаешься? Разумеется, должен, если хочешь, чтобы я счел тебя в своем уме!
— Ну, тогда, значит, мы с тобой встретимся в той самой лечебнице, над Курой.
Гурам круто повернулся и ушел, хлопнув дверью.
Нодар и Джаба долго молчали.
— Нодар! — сказал наконец Джаба, не сводивший глаз с двери. — Не почудилось ли мне все это?
— Не думаю.
— Боюсь, Что на этот раз, впервые в жизни, я был неправ перед Гурамом.
— Почему?
— Может, я чересчур подозрителен, может, у Гурама не было ничего плохого в мыслях, может, Дудана ему совершенно безразлична…
— Но тогда…
— Мне пришло это в голову потому, что я никогда не видел Гурама таким рассерженным. Он был действительно всерьез рассержен. Я ведь его знаю…
— Всякий человек сердится действительно и всерьез, когда ему говорят в лицо неприятную правду.
— Нехорошо получилось, — сказал Джаба.
ЗАМЕЧАТЕЛЬНЫЕ ФОТОСНИМКИ
На стенах тесной, как вагонное купе, фотолаборатории развешаны фотографии: уходящая куда-то ввысь, в небеса, лестница и на ступеньках — распростертый ничком Эдип — Закариадзе, Вивьен Ли в фильме «Мост Ватерлоо», Радж Капур, депутат Французского Национального собрания Эдгар Фор с супругой возле храма Светицховели, футболист Пайчадзе лицом к лицу с вратарем противника и вокруг — сбегающиеся со всех сторон защитники. Этот последний снимок Джаба особенно любил, так как при взгляде на него живо вспоминал пережитую некогда минуту восторга.
На стадионе «Динамо» в Тбилиси шла спартакиада. Состязания продолжались допоздна. Смеркалось, стало холодно, опустился туман. Стадион тонул во мгле. У Джабы было место на южной трибуне, хорошо освещенной лучами прожекторов. Атлеты, рассеявшиеся по всему полю, были похожи в тумане на призраков, они бегали, прыгали, метали ядро и диск, разминались в ожидании вызова.
Вдруг удивительно красивое движение человеческого тела привлекло к себе внимание Джабы. Под трибунами, по полю, бежал юноша, необычно высоко вскидывая голые колени. Корпус его был отклонен назад, правую руку он держал около уха, словно прислушиваясь к свисту встречного ветра, левая, протянутая вперед, с обращенной кверху ладонью, как бы молила небо о победе. Это было похоже на восторженный дикарский танец, взрыв безудержного ликования в ту ошеломляющую минуту, когда человек впервые неожиданно прошел по земле на двух ногах… Джаба с минуту глядел в недоумении на поле, не понимая, что происходит. Тут в пронизанной электрическим светом мгле над стадионом блеснуло летящее копье — и затерялось вдали. Лишь тогда догадался Джаба, что «пляшущий дикарь» был мета гелем колья. Само копье, спортивный его снаряд, Джаба проглядел в тумане — и исчезновение этой «лишней» детали превратило обычное движение атлета в акт искусства. Наверное, так в давние времена из битвы родился танец. Заметь Джаба сразу копье, вряд ли он обратил бы внимание на этого спортсмена. Должно быть, вообще в искусстве «копья» не должны бросаться в глаза — достаточно, чтобы они подразумевались. На фото с футболистами, висевшем в лаборатории, не было видно мяча — и поза Пайчадзе также казалась выхваченной из какой-то воинской, героической пляски.
Джаба положил на доску увеличителя лист белой бумаги и сфокусировал четырехугольное изображение негатива. Потом зажег красный фонарь и вскрыл черный пакет с фотобумагой.
«Как много лишнего сказали мы друг другу позавчера!.. Все излишнее, чрезмерное уродует жизнь — лишние слова, даже лишние деньги! А чрезмерная любовь? Излишняя скромность вовсе не достоинство — так говорил Георгий… А излишнее молчание? Молчание есть молчание — ничего не слышно. Возможно ли, чтобы неслышное было не слышно еще больше?.. Это уже не молчание. Это умалчивание».
Листы фотобумаги постепенно темнели в проявителе — так сгущается темнота в зале театра: оставалась освещенной лишь сцена — общий вид одной из городских новостроек, огромный подъемный кран и солнце, как бы подвешенное к его стреле, а на первом плане, перед только что законченным жилым корпусом, — заведующий жилищным отделом райисполкома Бенедикт Зибзибадзе.
Джаба представил себе, как он входит с Дуданой в новую квартиру. «У меня просто сердце оборвалось, Джаба, когда я первый раз пришла туда, на твой чердак. Помнишь этот день? Мне стало так неприятно…» — «Что за глупости, — говорит ей Джаба, — разве я мог обречь тебя на жизнь в этой трущобе? Мы сами, может, и выдержали бы, но ребенок… Одного жаркого лета, одного лета на нашем душном чердаке было бы достаточно, чтобы ребенок расхворался», «Довольно вам разговаривать, — сказала мама. — Помогите мне внести вещи».