— Не хочешь потерять друга?
— Да, не хочу.
— На меня ты, однако, сразу набросился, накричал!
— Ты — моя мать, ты меня простишь.
— Вот так же ты и с любым должен схватиться, если уверен, что прав.
— Почему ты научила меня молчать, мама, почему воспитала меня таким?
— Я тебя таким не воспитывала.
— Кто же, если не ты?
— Не знаю. Я тебя таким не воспитывала, и отец твой — тоже.
— Чему же ты меня учила? Скажи, чему ты меня учила?
— Я учила тебя всему хорошему. — Нино отвернулась и проговорила тихо: — Проси у меня прощения!
— Ладно… Прошу прощения.
— Скажи как следует!
— Прости меня, мама, я напрасно погорячился. Как-нибудь я покажу тебе эту девушку, и тебе самой станет стыдно того, что ты сказала.
— Тогда я охотно перед тобой извинюсь, а пока что я не знаю, кто она… Я учила тебя человеческому отношению к людям, учила честности и искренности!
— Но ведь я не всегда бываю искренним!
— Это не моя вина.
— Почему я бываю неискренним?
— Дома, в семье, от меня ты мог научиться только хорошему. Чего ты нахватался вне дома, я не знаю… Где я теперь найду так сразу термометр?
— Мама, позвони в редакцию… Кто бы ни подошел к телефону, скажи, что я болен, пусть передадут редактору.
— Я пойду в поликлинику, вызову врача.
— Не надо мне никаких врачей. Укроюсь потеплей, полежу сегодня в постели и завтра буду здоров. Не вызывай врача.
К вечеру ртутный столбик в термометре поднялся до сорока градусов.
Светловолосая, полненькая женщина-врач долго осматривала Джабу.
— Ну-ка, милый, кашлянем разок, вот так… Теперь кашлянем и не будем дышать… Так… А теперь дышите, глубже, еще глубже, еще… Теперь перевернемся лицом вниз… Поднимем майку… Постойте, я сама подниму… Это что такое? — внезапно вскричала женщина-врач.
Джаба явственно представил себе, какое у нее сделалось лицо при виде синих кровоподтеков на его спине. Он с усилием поднял голову, посмотрел на врача и приложил палец к запекшимся, белым от жара губам. Нино была в коридоре, наливала в умывальник воды.
— Это не имеет отношения, — улыбнулся Джаба врачу и уронил голову на подушку.
…Он уснул… Холодный фонендоскоп скользнул ему под майку — это было последнее, что он почувствовал наяву.
— Батоно Георгий! Батоно Георгий!
— Войди, Джаба. Что случилось?
— Здравствуйте, батоно Георгий.
— Здравствуй, Джаба. Садись. Ну как, поправился?
— Поправился. Я был простужен, лежал в жару…
— Да, я слышал, как ты меня звал. Высокая у тебя была температура?
— Высокая.
— Джаба, ты должен был написать очерк про старый классный журнал… Как у тебя с ним дело? Ты собирался разыскать тогдашних школьников, тех, что записаны в журнале. Журнал при тебе? Ну-ка, покажи его. О, в самом деле, какие всё славные ребята, красавцы! Дай-ка я устрою перекличку, и мы сразу увидим, кто из них на месте.
— Читайте, батоно Георгий. Я буду отвечать — кто есть и кого нет.
Зазвонил звонок, возвещающий начало урока. Джаба встал. Георгий знаком приказал ему сесть и стал вызывать по журналу:
— Любовь!
— Здесь.
Георгий взглянул на Джабу; смотрел долго, словно не веря его ответу. Потом вернулся к журналу.
— Надежда!
— Здесь.
— Страх!
— Здесь.
Георгий опять посмотрел на Джабу, потом укоризненно покачал головой.
— Выгоню из класса!
— За что, учитель?
— Выгоню… — Георгий снова склонился над журналом.
— Воля!
— Нет.
Георгий задумался.
— Мужество?
— Нет.
Учитель бросил журнал на стол.
— Сегодня урока не будет. Джаба Алавидзе, выйди из класса!
— Я сделаю укол… Скоро станет легче, Джаба, — сказал женский голос.
— Перевернись, сынок… Еще немножко… Вот так.
Ты ведь не спишь?
— Не сплю… Дай мне пить.
— Спокойно, вы ведь не маленький! Будет немножко больно… Чуть-чуть…
— Можно дать ему воды?
— Можно.
Через окно в покатом потолке смутно виднелось белое здание станции фуникулера на горе Мтацминда. Первый луч восходящего солнца, высланный вперед, как вестник, робко золотил угол многоколонного здания. Крыши домов, рассыпавшихся по склонам Мтацминды, еще тонули в сумраке. Быстро светало. Небо словно изо всех сил терло глаза, стараясь получше рассмотреть город.
Джаба давно уже не спал. Наверно, его разбудило громкое дыхание матери. Через никелированную спинку кровати он видел маленькие ноги Нино. Мама была в чулках — видимо, провела ночь без сна и лишь под утро прилегла отдохнуть.
Джаба боялся пошевелиться — как бы не скрипнула кровать и не разбудила маму. А между тем он чувствовал сильную боль ниже поясницы, словно там после укола осталась иголка от шприца.
Жар прошел; голова у него была легкая и как бы пустая. Чтобы почувствовать ее тяжесть, он упирался в подушку затылком. Он думал о виденном сне — и ему казалось, что это был не сон, что все это случилось наяву, только он почему-то этого тогда не заметил. Он перебирал в памяти детские и отроческие годы, пытаясь найти в них опровержение того, что слышал во сне. Он копался в воспоминаниях детства, как в куче заброшенных, сваленных в углу сарая игрушек, словно хотел найти игрушку, которую любил когда-то больше всех других. Была в этой куче большая круглая луна, которую он обнаружил на небе в один тёплый вечер и от изумления раскрыл рот, но не осмелился попросить маму снять ее с неба, так как почувствовал, что маме пришлось бы надолго и очень далеко уйти за этим красивым мячом. Был здесь запах сухих кукурузных стеблей, доносившийся до него из глубокого колодца времени, были журчание речки, боль от вонзившейся в пятку колючки, из-за которой он плакал навзрыд, сверкающие глаза паровоза и неожиданный, устрашающий его рев… И вот наконец он увидел эту самую любимую свою игрушку. Сердце у него забилось: как давно он потерял ее, и даже не помнит, как потерял, — кажется, ее украли… Вот оно, самое лучшее воспоминание! Это отец. Вишневые блестящие кубики в петлицах, широкий кожаный пояс с массивной медной пряжкой… Папа, бывало, снимал его, складывал пополам и щелкал им в воздухе… Джаба приблизился к самой любимой своей игрушке и услышал:
— А Джаба мальчик что надо, Нино. Думаю, что я не ошибаюсь — из него вырастет хороший человек.
Джаба лежал тогда в этой самой никелированной кровати и делал вид, что спит. Его так обрадовали слова отца, что он долго еще не мог заснуть — то закрывал, то открывал глаза и играл с неясными, ожидавшими своего осуществления в далеком будущем мечтами.
Откуда-то, то ли из соседней комнаты, то ли с улицы, доносились позывные московской радиостанции. Джаба прислушался.
И еще одна картина возникла у него перед глазами:
…Папа крутит ручку патефона. Джаба смотрит в серебристую мембрану и хохочет: оттуда глядит на него смешной человечек с широким и плоским носом. Он весь как-то причудливо изогнулся — и стена за ним тоже выгибается, как картонная. Потом этот смешной кривуля-мальчик исчез за пеленой тумана. Джаба провел пальцем по затуманенной мембране — и человечек протянул навстречу ему крохотный пальчик…
Отец перебирал пластинки. Долго смотрел на одну из них, потом поставил ее на патефон. Диск завертелся, и вдруг смешной плосконосый человечек в мембране застыл с расширенными глазами, прислушиваясь к удивительным звукам, — словно карлика, бродившего по лесу, околдовал щебет сказочных певчих птиц. Покачивалась изогнутая, серебристая трубка мембраны и уводила смешного человечка в неведомые чащи. Где-то играли на свирели, и лес подхватывал ее мелодию, разнимал ее на части, потом вновь соединял их и ранил сердце плосконосому человечку. Потом опять запела свирель — она пела все тише, все глуше и, наконец, обессилев, совсем замолкла. И внезапно гром аплодисментов, сменивший музыку, заставил Джабу очнуться от грез.