Копжасар же был занят тем, что аккуратно подливал в чашку кумыс.
— Моя мечта: по сохранившимся в Мангыстау художественным памятникам попытаться увидеть, чем жили мои предки. Все только и знают, что пишут и говорят о древних набегах и войнах, а мне хочется знать духовную сторону жизни степняков. Государства, может быть, и создавались войнами, но высокой основой жизни, наверное, было искусство. — Булат понемногу увлекся. — Археология как бы обошла Мангыстау… О нем не упоминается в литературных источниках. Основы… Окутано тайной все. Чем жили древние художники? Как им удалось добиться совершенства, такого, что сооружения, великолепные сами по себе, органично вписаны в рельеф местности? В чем истоки того, что строители смогли добиться слияния своих творений с природой? И потом, как удалось сохраниться подземному храму? Ведь наверняка здесь проходили яростные войны…
— Я понял твои мысли, хотя и говоришь ты непонятным языком, — отозвался старик. — Сегодня я, например, еле разглядел на берегу Крылатого и кобылицу.
Булат помолчал, глядя на огонь. Затем повернулся к Елену.
— Сегодняшняя драка жеребцов и ваше рассуждение о ней и вправду имеют какую-то связь с тем, что изображено на скалах. Общий дух, что ли… Или одинаковое видение мира.
Старик тихонько наигрывал на домбре.
— Я обмерил подземный храм, — снова заговорил Булат. — И что же вы думаете? Все четыре комнаты оказались разными, хотя видишь точную увязанность помещений друг с другом и воспринимаешь все это как одно целое. Красота достигнута явной несимметричностью и несоразмерностью. — Слово «несимметричностью» Булат сказал по-русски.
— Теперь ты заговорил совсем непонятно, — перебил его старик. — Как ты сказал? Не-сим-метричностью?..
Джигиты рассмеялись. Но увлеченный Булат уже не мог остановиться.
— А наскальные рисунки? Удивительное подчинение плоскости замыслу художника. Несколькими перекрещивающимися линиями закрепляется участок скалы. Обрамляется, можно сказать, и рисунок обретает границы. Должно быть, существовала большая изобразительная школа.
Старик вмешался снова, и опять с тихой улыбкой.
— Думаю, мои предки смотрели на все это более просто, — заметил он. Повел рукой вокруг: — Как ты определишь себя в ровной, необъятной степи? По дорогам. Их много на лике земли. На этой земле, исполосованной дорогами, шумела жизнь, шли войны, наступал мир. Попробуй изобразить все это. Перенеси на скалу. Мудри, как можешь, только перенеси на камень, и чтоб была правда.
Молодые собеседники слушали старика затаив дыхание. Никто из них не знал, что опыт и мудрость давно были ему в тягость. Песни, хранимые человеком, должны петься, иначе они разорвут сердце; легенды — поверяться людям, мудрость твоя — постигаться другими. В молодости их приобретаешь, чтобы чувствовать себя сыном земли, но в старости все надо оставить людям, чтобы легко уйти от живых. Что мучает человека на закате жизни? Уносимые тайны, одиночество в трудном пути в небытие. Год от года молчаливей становился Елен. Уходил в подземелье и подолгу успокаивал себя игрой на домбре. И пас лошадей. Обучал нелегкому ремеслу табунщика джигитов, и, когда они уходили, превознося всюду окрест его выучку, он никого не удерживал. Только Орынбасара оставил рядом, потому что джигит постиг все то, что знал старик о лошадях, своим умом. А теперь судьба послала ему и Булата, и старик боролся за него.
— Три линии когда-то провел художник на скале — три дороги. Дорогу войн, дорогу жизни и дорогу вечности, — вязал рассказ старый табунщик. — Они легли на камне стрелами, которые ты принял за ничего не значащие перекрещивающиеся линии. И нарисовал художник сражающихся воинов, торжествующих в любовном соединении жеребца и кобылу, козла и козу, верблюдов — самца и самку.
— А дорога вечности! — воскликнул Булат. — Как выразил художник ее?
— Тем, что провел ее по камню, чья жизнь — вечность по сравнению с жизнью человека. И тем еще, что показал единство живых: он нарисовал коней, гепардов и занес над ними человеческую руку.
Старик сидел прямо и уверенно, и в отблесках пламени лицо его казалось таким же древним и загадочным, как камень. Оно было испещрено складками: морщиной неудачи, морщиной радости, морщиной мудрости. Незатейливый мотив домбры вторил его рассказу.
— Вы сопоставили камень с жизнью человека? — насмешливо спросил Булат. — Разве их можно сравнить друг с другом?
— Я дал тебе ключ от храма Шакпака, — ответил старик. — Ты, должно быть, видел верблюдов, напоровшихся на рогатины? Это там, на портике, справа.
— Снял на кальку.
— Заметил, с каким торжеством они встречают смерть? Они как бы танцуют, эти вечно погибающие верблюды. Слушай же дальше… — Но вдруг он повернулся к Орынбасару: — Запомни: когда ожеребится, кобылица не примет жеребенка. Потому что заставили ее зачать. Копжасар тут, что ни говори, прав… Как увидишь, что готова опростаться, — не отходи ни на шаг.
— Хорошо! — ответил джигит.
— Недоглядишь — Крылатый загрызет ее со злости до смерти.
— Понятно.
— Заставь кобылицу дать присосаться жеребенку, а там у нее проснется материнское чувство — примет детеныша. Тогда можешь уже не беспокоиться — жеребец не тронет кобылицу. Я тебе на всякий случай говорю, понял?
— Сделаю.
Старик покосился на джигита, словно бы не одобряя сухости ответов, к которой сам и приучил его. Стояла тишина. И она, видно, успокоила Елена, напомнила о долгой ночи. Когда-то ночами на черных скакунах уходили в набег кочевники и знали: закатится солнце — все дороги гладки. Ночью рассказываются сказки и легенды, ночью они и складываются. Старик вновь тронул струны…
4
Их было трое, тех, кого хотел видеть хорезмийский бек. Самрад и Шакпак переглянулись и кивком головы приветствовали друг друга, когда их свели под южноймалой аркой. Внутренний двор был чист и безлюден. Никаких следов недавней резни. Стены сверкали синими и красными, любимыми Шакпаком красками; желтый песок ровно и обильно окроплен водой. Лучи нежаркого полуденного солнца отражались на прозрачных глазурованных ромбических плитах. Проходя мимо главных ворот, Шакпак, как и Самрад, попытался посмотреть сквозь медные переплетения на улицу. Увидел на площади толпу горожан, окруженных копьеносцами. Какой-то дервиш монотонно приплясывал у столба, к которому был привязан воин-адаец, судя по одежде, предводитель тысячи. Стены недостроенных домов мелькнули вдали. Без рабов-строителей и дыма огнищ, где готовились краски, стены и ряды камней производили впечатление развалин, а не рождающегося города. Так выглядят в степи мазары — чистые, торжественные, мертвые.
«Дано ли подняться новому Сарытасу? — подумал Шакпак. — Нет, доведется ли мне вообще возводить еще здания?.. Если не убили сразу, может быть, сохранят еще жизнь?..» Но надежда была слабой. И мысль пришла и ушла, подобно каплям короткого летнего дождя, павшим на раскаленный песок. Осталась после нее лишь горечь из-за беспечности людей, не ценящих мира.
Пока не пал город, Шакпаку не было никакого дела до вражды суннитов и шиитов, составляющих два главных течения в исламе. Люди его страны, как и большинство кочевников, являлись суннитами, утверждали учение пророка таким, как оно есть. Сельджукиды, основавшие очередную мировую империю, тоже были суннитами, но больше всего их занимала политика и экономика, а не религиозные разногласия. Хорезмийцы же, наоборот, старались использовать против султана каждое восстание в любом уголке страны. Они подбивали верующих на мысль, что жизнь можно устроить по-новому, ссылаясь при этом на скрытый смысл великого учения Мухаммеда, и объявляли причиной бедствия народов засилье суннитов. А поскольку хорезмийцы являлись сторонниками прямых потомков Мухаммеда, шиитами, то неимущие верили им.
Из обращений главного муллы Сарытаса к своим прихожанам Шакпак знал, что последнее выступление земледельцев Хорезма и Бухары, на время подавленное Ербосыном, богатым иктадорам все же удалось направить против султана. Потом стало известно, что шах Хорезма Атсыз возвысился, отразил попытки Санджара вновь овладеть Двуречьем и стал править самостоятельно.