Литмир - Электронная Библиотека

о любви пусть не судит.

1951

Вальс на палубе

Спят на борту грузовики,

спят

краны.

На палубе танцуют вальс

бахилы,

кеды.

Все на Камчатку едут здесь —

в край

крайний.

Никто не спросит: «Вы куда?» —

лишь:

«Кем вы?»

Вот пожилой мерзлотовед.

Вот

парни —

торговый флот – танцуют лихо:

есть

опыт!

На их рубашках Сингапур,

пляж,

пальмы,

а въелись в кожу рук металл,

соль,

копоть.

От музыки и от воды

плеск,

звоны.

Танцуют музыка и ночь

друг

с другом.

И тихо кружится корабль,

мы,

звезды,

и кружится весь океан

круг

за кругом.

Туманен вальс, туманна ночь,

путь

дымчат.

С зубным врачом танцует

кок

Вася.

И Надя с Мартой из буфета

чуть

дышат —

и очень хочется, как всем,

им

вальса.

Я тоже, тоже человек,

и мне

надо,

что надо всем. Быть одному

мне

мало.

Но не сердитесь на меня

вы,

Надя,

и не сердитесь на меня

вы,

Марта.

Да, я стою, но я танцую!

Я

в роли

довольно странной, правда, я

в ней

часто.

И на плече моем руки

нет

вроде,

и на плече моем рука

есть

чья-то.

Ты далеко, но разве это

так

важно?

Девчата смотрят – улыбнусь

им

бегло.

Стою – и все-таки иду

под плеск

вальса.

С тобой иду! И каждый вальс

твой,

Белла!

С тобой я мало танцевал,

и лишь

выпив,

и получалось-то у нас —

так

слабо.

Но лишь тебя на этот вальс

я

выбрал.

Как горько танцевать с тобой!

Как

сладко!

Курилы за бортом плывут…

В их складках

снег

вечный.

А там, в Москве, – зеленый парк,

пруд,

лодка.

С тобой катается мой друг,

друг

верный.

Он грустно и красиво врет,

врет

ловко.

Он заикается умело.

Он

молит.

Он так богато врет тебе

и так

бедно!

И ты не знаешь, что вдали,

там,

в море,

с тобой танцую я сейчас

вальс,

Белла.

1957

Последняя попытка

Маше,

подарившей мне с тех пор,

как было написано это стихотворение,

двух сыновей: Митю и Женю

Последняя попытка стать счастливым,

припав ко всем изгибам, всем извивам

лепечущей дрожащей белизны

и к ягодам с дурманом бузины.

Последняя попытка стать счастливым,

как будто призрак мой перед обрывом

и хочет прыгнуть ото всех обид

туда, где я давным-давно разбит.

Там на мои поломанные кости

присела, отдыхая, стрекоза,

и муравьи спокойно ходят в гости

в мои пустые бывшие глаза.

Я стал душой. Я выскользнул из тела,

я выбрался из крошева костей,

но в призраках мне быть осточертело,

и снова тянет в столько пропастей.

Влюбленный призрак пострашнее трупа,

а ты не испугалась, поняла,

и мы, как в пропасть, прыгнули друг в друга,

но, распростерши белые крыла,

нас пропасть на тумане подняла.

И мы лежим с тобой не на постели,

а на тумане, нас держащем еле.

Я – призрак. Я уже не разобьюсь.

Но ты – живая. За тебя боюсь.

Вновь кружит ворон с траурным отливом

и ждет свежинки – как на поле битв.

Последняя попытка стать счастливым,

последняя попытка полюбить.

1986, Петрозаводск

Допотопный человек

Человек седой, но шумный,

очень добрый, но неумный,

очень умный, молодой,

с громогласными речами,

с черносливными очами

и библейской бородой.

Раскулачивал в тридцатых,

выгребая ржи остаток

по сараям, по дворам.

Был отчаянно советский,

изучал язык немецкий

и кричал: «Но пасаран!»

И остался он вчерашним,

на этапах и в шарашке,

МОПРа бывшего полпред,

и судьбы своей несчастность

воспринять хотел как частность

исторических побед.

Он постукивает палкой,

снова занят перепалкой.

Распесочить невтерпеж

и догматика, и сноба.

Боже мой – он верит снова,

а во что – не разберешь.

Ребе и полуребенок,

бузотер, политработник,

меценат, но без гроша.

И не то чтоб золотая,

но такая заводная,

золотистая душа.

Гениален, без сомнений,

он, хотя совсем не гений,

но для стольких поколений

он – урок наверняка,

весел, как апаш в Париже,

грустен, как скрипач на крыше,

где с ним рядом – облака.

Он остался чистым-чистым

интернационалистом

и пугает чем-то всех

тенью мопровской загробной

неудобный, бесподобный

допотопный человек.

1968

Каинова печать

Памяти Р. Кеннеди

Брели паломники сирые

в Мекку

по серой Сирии.

Скрюченно и поломанно

передвигались паломники,

от наваждений

и хаоса —

каяться,

каяться,

каяться.

А я стоял на вершине

грешником

нераскаянным,

где некогда —

не ворошите! —

Авель убит был Каином.

И – самое чрезвычайное

из всех сообщений кровавых,

слышалось изначальное:

«Каин,

где брат твой, Авель?»

Но вдруг —

голоса фарисейские,

фашистские,

сладко-злодейские:

«Что вам виденья отжитого?

Да, перегнули с Авелем.

Конечно, была ошибочка,

но, в общем-то, путь был правилен…»

И мне представился каменный

угрюмый детдом,

где отравленно

кормят детеныши Каиновы

с ложечки ложью —

Авелевых.

И проступает,

алая,

когда привыкают молчать,

на лицах детей Авеля

каинова печать.

Так я стоял на вершине

меж праотцев и потомков

над миром,

где люди вершили

растленье себе подобных.

Безмолнийно было,

безгромно,

но камни взывали ребристо:

«Растление душ бескровно,

но это —

братоубийство».

А я на вершине липкой

стоял,

ничей не убийца,

но совесть

библейской уликой

взывала:

«Тебе не укрыться!

Свой дух растлеваешь ты ложью,

и дух крошится,

дробится.

Себя убивать —

это тоже братоубийство.

А скольких женщин

ты сослепу

в пути растоптал,

как распятья.

Ведь женщины —

твои сестры,

а это больше,

чем братья.

И чьи-то серые,

карие

глядят на тебя

без пощады,

и вечной печатью каиновой

ко лбу прирастают взгляды…

Что стоят гусарские тосты

за женщин?

Бравада, отписка…

Любовь убивать —

это тоже братоубийство…»

Я вздрогнул:

«Совесть, потише…

Ведь это же несравнимо,

как сравнивать цирк для детишек

с кровавыми цирками Рима».

Но тень изможденного Каина

возникла у скал угловато,

и с рук нескончаемо капала

кровь убиенного брата.

«Взгляни —

мои руки кровавы.

А начал я с детской забавы.

2
{"b":"861862","o":1}