Он позабыл мелкие одинаковые события, составлявшие его жизнь, дни, последовавшие за тем, когда он обнаружил, что маме тоже нельзя доверять, но не забыл разочарование, горечь, обиду, страх, которые полнили его сердце и его ночи. Труднее всего было притворяться. Раньше он не вставал с постели, пока отец не уходил из дома. Но однажды утром кто-то сорвал с него одеяло, пока он еще спал, – ему стало холодно, ясный свет зари заставил открыть глаза. Сердце замерло: над ним стоял отец, и зрачки у него горели, как в ту ночь. Он услышал:
– Сколько тебе лет?
– Десять.
– Ты мужчина? Отвечай.
– Да, – пролепетал он.
– Тогда вон из постели, – сказал голос. – Только бабы валяются целыми днями, потому что они лентяйки. Ну да у них есть такое право – на то они и бабы. Тебя воспитали как бабенку. Но я из тебя сделаю мужика.
Он уже вскочил с кровати и в спешке бестолково одевался: ботинок не на ту ногу, рубашка наизнанку, пуговицы перепутал, ремень забыл, руки дрожали и не могли справиться со шнурками.
– Каждый день, когда я спускаюсь к завтраку, ты должен ждать меня за столом. Умытый и причесанный. Уяснил?
Он завтракал с отцом и подстраивался под его настроение. Если отец улыбался и складки на его лбу исчезали, если глядел спокойно, то он задавал льстивые вопросы, очень внимательно слушал, кивал, широко открывал глаза и интересовался, не вымыть ли отцу машину. И наоборот: если отец пребывал в мрачном расположении духа и не отвечал, когда ему желали доброго утра, то он помалкивал и выслушивал угрозы, опустив голову, как бы раскаиваясь. За обедом напряжение немного спадало благодаря присутствию мамы. Родители разговаривали друг с дружкой, и ему удавалось остаться почти незамеченным. Вечером пытка заканчивалась. Отец возвращался поздно. Он ужинал один. С семи часов начинал виться вокруг мамы, рассказывал, что валится с ног от усталости, страшно хочет спать, мается головной болью. Быстро ел и бежал к себе в комнату. Иногда, не успев раздеться, слышал, как у дома останавливается автомобиль. Тогда он гасил свет и нырял в постель. Через час тихонько вставал, раздевался, надевал пижаму.
По утрам он, бывало, выходил на прогулку. В десять часов на Салаверри было безлюдно; время от времени проезжал полупустой трамвай. Он шел до проспекта Бразилии и останавливался на углу. Переходить широкий лощеный проспект мама запрещала. Он следил за теряющимися вдали автомобилями, едущими в сторону центра, и вспоминал, что в конце этого самого проспекта – площадь Болоньези, куда родители иногда водили его: шумное скопление машин и трамваев, толпы на тротуарах, блестящие, как зеркала, капоты, в которых отражались яркие вывески – неведомые цветастые яркие линии и буквы. Лима пугала его, она оказалась слишком большой, в ней можно было заблудиться и никогда не найти дорогу домой, по улицам бродили незнакомые люди. В Чиклайо он везде ходил сам, прохожие гладили его по голове, называли по имени, а он в ответ улыбался – он видел их много раз: у себя в гостях, на Гербовой площади во время гуляний, по воскресеньям на мессе, на пляже в Этене.
Потом он спускался до конца проспекта Бразилии и садился на скамейке в маленьком полукруглом парке у самых утесов, над пепельным морем района Магдалена. Парки в Чиклайо – их было немного, он помнил все наперечет, – тоже сплошь старые, походили на этот, только без ржавчины на скамейках, без мха, без печали, навеваемой одиночеством, пасмурным небом, меланхоличным гулом океана. Иногда, сидя спиной к морю и смотря на проспект Бразилии, – расстилающийся перед ним, как шоссе c севера, когда он ехал в Лиму, – он ощущал такую тоску, что готов был зареветь в голос. Вспоминал, как тетя Адела возвращалась из магазина, с улыбкой подходила к нему и говорила: «Ну-ка, угадай, кого я встретила на улице?» – а потом доставала из сумки кулек конфет или шоколадку, а он вырывал их у нее из рук. Вспоминал солнце, белый свет, в котором улицы купались круглый год и оттого становились теплыми, уютными, волнующие воскресенья, походы на пляж в Этен, горяченный желтый песок, чистое-пречистое синее небо. Поднимал голову: одни тучи, никакого просвета. Медленно, волоча ноги, как старик, возвращался домой. И думал: «Когда вырасту, вернусь в Чиклайо. И больше никогда не приеду в Лиму».
VIII
Лейтенант Гамбоа проснулся: в окно проникало только смутное мерцание далеких фонарей на плацу, небо было черно. Через пару секунд прозвенел будильник. Он встал, потер глаза, на ощупь нашел полотенце, мыло, бритву и зубную щетку. В коридоре и уборной стояли потемки. Из соседних комнат не долетало ни звука – как обычно, он поднялся раньше всех. Пятнадцать минут спустя, возвращаясь причесанным и выбритым к себе, услышал, как начинают надрываться другие будильники. Светало: вдали, за желтоватым сиянием фонарей росла тоненькая голубая полоска. Он неспешно оделся в полевую форму. Вышел на улицу. Направился не к казармам, а к зданию гауптвахты. Было прохладно, а он не надел куртку. Солдаты у порога отдали ему честь, он ответил. Дежурный лейтенант Педро Питалуга, сгорбившись и опустив голову на руки, сидел на стуле.
– Внимание! – гаркнул Гамбоа.
Питалуга подпрыгнул, даже не успев открыть глаза. Гамбоа рассмеялся.
– Катись ты, – сказал Питалуга, снова сел и почесал голову. – Я думал, это Пиранья. С ног валюсь. Который час?
– Скоро пять. Тебе всего сорок минут осталось. Немного. Зачем ты спать прикладываешься? Это хуже некуда.
– Знаю, – зевнул Питалуга. – Нарушил я устав.
– Нарушил, – усмехнулся Гамбоа. – Но я не о том. Если спать сидя, все тело затекает. Лучше что-нибудь делать, так время незаметно идет.
– Что делать? С солдатами балакать? Так точно, господин лейтенант, никак нет, господин лейтенант. Очень интересно. Еще и в увольнение проситься начинают, только слово им скажешь.
– Я, когда дежурю, над книгами сижу, – сказал Гамбоа. – Ночью лучше всего заниматься. Днем не могу.
– Конечно, – сказал Питалуга, – ты же у нас образцовый офицер. Чего тебе, кстати, не спится?
– Сегодня суббота, забыл?
– Полевые, – сказал Питалуга. Предложил Гамбоа закурить, тот отказался: – Ладно хоть это дежурство меня от полевых избавило.
Гамбоа вспомнилось, как они учились в военной академии. Питалуга был с ним в одном взводе – прилежанием не отличался, зато стрелял очень метко. Однажды, во время ежегодных маневров, ринулся верхом в реку. По плечи ушел в воду, конь испуганно ржал, курсанты кричали, чтобы вернулся назад, но Питалуга преодолел быстрый поток и, вымокший и счастливый, выехал на другой берег. Капитан курса поздравил его на общем построении и сказал: «Вы настоящий мужчина». А теперь Питалуга жалуется на службу, норовит улизнуть с полевых занятий. Как солдаты с кадетами – только и думает, что об увольнении. Но у солдат с кадетами есть оправдание – они в армии временно: одних насильно забрали из их деревень, вторых сбагрили сюда родители. Питалуга же сам выбрал себе профессию. И он такой не один: Уарина каждые две недели сочиняет, будто у него жена больна, чтобы смыться. Мартинес пьет на работе – всем известно, что в термосе для кофе у него писко. Почему тогда не уйти в отставку? Питалуга разжирел, книги в руки не берет, возвращается поддатый. «Много лет лейтенантом будет мыкаться», – подумал Гамбоа. И поправил себя: «Если только у него нет нужных знакомств». Сам он любил в армейской жизни именно то, что другие ненавидели: дисциплину, иерархию, полевые занятия.
– Пойду позвоню.
– В такое время?
– Да, – сказал Гамбоа, – жена, наверное, уже встала. Ей в шесть выезжать.
Питалуга сделал неопределенный жест. Как черепаха, прячущаяся в панцирь, снова закрыл лицо руками. Голос Гамбоа, говорившего по телефону, звучал тихо и мягко, – он задавал вопросы, упоминал таблетки от тошноты, холод, просил отправить откуда-нибудь телеграмму, повторял: «Ты хорошо себя чувствуешь?» – потом коротко, быстро попрощался. Питалуга машинально развел руки, голова осталась висеть, как колокол. Поморгал, открыл глаза. Вяло улыбнулся. Сказал: