Поймал рикошет бенгальских огней автомобиля на потолке.
От этого отражения, выловленного в её глазах, его грудь напиталась каменностью и готовилась расколоться. Был ли он тем, прежним, человеком, которого слепил из прошлого с момента вступления в новую жизнь – для других, для Уэйн, для самого себя? Тем, который с чудовищной
стремительностью терял контроль над собственной жизнью. На улице догорала непрожитая горноминеральная осень, крепчал ветер, напевали похоронные мелодии безголосые жаворонки и соловьи, и в ушах вишнёвым эхом раздавалось только умоляющее, как отчаянная, но вынужденная остаться без ответа молитва:
«пожалуйста, поцелуй меня».
приди ко мне по дорожке прибрежныхтуманностей
любовь это прикосновение
это сигнал, который никто не слышит
это близость, которую нельзя ничем объяснить что если стена между нами никогда не была прочнее ореховой скорлупы?
дзёси икита
– Это сон! – Уэйн кричала и трясла его плечи. – Это всё неправда, этого не существует! Проснись!
В груди отзывалась тянущим и небрежно рвалась пустота; это его память, вспыхивая, разражалась чередою картинок – бледно-розовый хруст щелчка зажигалки, октябрьский холод по голым предплечьям и пальцам, зарытым под одеяло, словно в песчаник, поперёк звёздных путей кроваво-закатное солнце и густые, шахматные тени собак, и дождливые губы, что почти касаются холки, обжигая ткань сновидения, фиалки, гиацинты, асфоделии и незабудки, и непроглядная тьма из радужек, слитых с круговыми мышцами глаз… Миша пытался ухватиться за облепленные лунным молоком и платиновыми плодами, подставленные ладони, но каждый раз падал – проваливался в средизвёздный холод между рукавами Персеи и Стрельца, в стерильность и скулёж белизны, ощущая на себе фантомные лижущие языки взглядов, ворочался в белом, поглощался им, локтями разгребая соляные сугробы из бумаги, соль в выпотрошенных лёгких, соль в груди, только выгнутый горб сливовогрифельного месяца оставался видением перед газовыми конфорками сетчатки. Собственные движения кого-то смутно напоминали, и, ощущая зыбкую инородность в сосудах, он был готов поклясться: это не он, а кто-то другой вырастал из своей распятой-растянутой кожи.
Всполох – блеск.
По пробуждении под мраморно-северным куском неба промеж пепельных высоток-фитилей в который раз, он желал лишь, чтобы эти дурацкие рассыпающиеся сны с морским воздухом поскорее закончились, и чтобы кончилась мучительная бессоница в их отсутствии, и кровавый взрывной коктейль из ничтожности и тупикового сковавшего страха: он желал, чтобы бешеные собаки в кошмаре наконец догнали его и загрызли заживо. И желание истерически ныло и жгло внутри, как открытая рана, пихалось огненными громадами по желудку, паром выплёскивалось из-под дыхания – оно сжигало под собою все мысли, все чувства, все эмоции. Бёдра сводило судорогой. Кошмары обрывались вместе с Уэйн, застрявшей во вздёрнутом оскале ресниц, интимном и горячем.
Он просыпался в чьей-то постели с консервированной памятью о той ночи и не сразу мог вспомнить имя человека с другой стороны подушки, каждый раз нового.
Не было ничего странного в том, чтобы делить кровать с едва знакомыми незнакомцами-пришельцами: для побитого бродячего пса искать отдельный ночлег всё равно что искать клеёнку для половины своего тела, – кроветворение и аметистость звуков чужого дыхания в рот совсем рядом напоминали об измерении за пределами города, в который он врос конечностями, гемодинамикой, корнями. Свитер, расшитый кривыми мультяшными привидениями, скелетиками и злаковыми полумесяцами, обручи с лягушачьей мордой, спичечные коробки, от руки закрашенные подсказками, наклейками из шоколадных батончиков и следами драже: некоторые вещи, как из далёкого детства, было трудно вспомнить и привязать к конкретным наполнителям.
Выкрученный до изнанки кран в чужом душе отказывался пускать горячую воду, поэтому он минут десять стоял под ледяным привольем, надеясь или смятённо ожидая хоть мельчайших капель тепла. Всё двигалось своим ходом – вокруг него или вместе. Всё было муторно и гладко, всё было обычно. Было пасмурно. Мимо проносились машины, из-под земли торчали вымазанные имитацией солнца осколки бутылок пива, отбрасывая на кирпичную тюрьму тёмно-зелёный свет, глазели снизу вверх на него и за атлантическим небосклоном куда-то выше – вероятно, прямо на Господа.
Его привела в ужас новость о том, что на месте старой часовенки собираются высадить стеклянный жилой район новостроек в двадцать плюс этажей, и он фрустрационно и мучительно безотрывно смотрел на огораживание территории людьми в неоновой форме. Каскады деревяшек и алюминия несколько вечностей покрывали крохотную кровлю, утягивая в водоворот проклейки, пока Люси не взяла его за руку: «Пойдём домой?»
Миша посмотрел на неё, на папиллярные узоры на их ладонях, сцепленных в однобоком тесном объятии-удушьи, и понял, что всё его тело одеревенело, как от трупного окоченения.
Полусумрак небрежно упал на землю, и остывающий от переохлаждения воздух стал непроницаемым в сизо-лиловатой тьме. В автобусе, разглядывая двери клубов аркадных игр и разбитые монтажною пеной трубы, он вдруг вцепился в её колор-блок кофту, сильнее, чем рассчитывал, будто после образа ветхой часовни, к которой движется, как голодная акула, гидро-молот с развалин звёздчатого мегаполиса, нерассоединимый контакт-касание их тел остался единственной ниточкой, возвращавшей в реальность вне круга сенсорного диапазона. Люси сверху вниз посмотрела на него неразборчивым взглядом: шарф со снеговиком пружинился продольными волнами вокруг шеи. Со струйным освещением, повисшим над петлями поручней, нечто пробежало по контуру её хряща в гортани, по острым чертам, оплело все обгоревшие плечи до ворсинок плюшевого капюшона, а потом быстро и смутно отступило.
Её новая квартира отчётливее, чем на квартиру, была похожа на аккpeциpующую чёpную дыру, разросшуюся под сводом бетона посреди мёртвой улицы далеко от даунтауна, побелка иногда сыпалась с уродливого, треснутого потолка, под крыльцом соседи растоптали азалии. Из-за обонятельной адаптации пахло там как будто клубникой, средством для полива клумбы и чемто неуловимо-взрослым. Заворот вязкого матраса каким-то образом принял их в свою утробу, когда полторы недели назад Люси впервые въехала сюда и они бросили первый якорь; Миша утонул в мягкости постели и ощущении горячей крови в не своих венах, когда уложил голову ей на грудь так, чтобы пульсация била в висок, хотя теперь смазано – очень некрасиво – чувствовал, будто с тех пор каждую ночь вместо оглаженных луною рёбер смотрел в дуло расстрельного автомата, и будто внутри всё рвалось с такою мощью, что у него лязгали зубы. Он почти забыл, как дрожала его, или не его, смертоносная водородная бомба сердца в те минуты, как раскалялась кожа, увлажнённая шипучкой из хаоса расплывчатых наноэмоций, стоило Люси к ней прикоснуться, а артерии частотно немели, но в них саморастворялось осязание тепла как чего-то вещественного. Каждая идентичность здесь стагнировала и умирала, раз за разом, раз за разом.
За защищавшими их несущими стенами раздавались крики, альты, гудки слот-машин, ссоры. Забравшись под одеяло, Люси въедалась в холодные деревяшки, пропитанные трещинами от драк, шарила руками по тумбочке у изголовья, как если бы хотела отыскать посреди блистеров, колбочек и зарядок пачку сигарет, но не курила уже полгода и сигарет у них не было. Миша ничего не спрашивал, они лежали в молчании на льду кипёной, испечённой солнцем простыни, а когда Люси нависала над ним насильно, в его спину впивались и гремели осколки пружин.
Плести несмелый канат связи первому было не страшно, но отчего-то жутко. Злой, испуганный и смущённый одновременно, он боялся потеряться на этом пути без рук, обхватывающих его голову и лицо, чтобы Люси могла держать их так, как ей хотелось, и поворачивать под нужным наклоном; он боялся оступиться и навечно остаться в колодезном пищеводе невыносимо огромного расстояния между ними на этой кровати, даже если оно не превышало и половины длины его запястья.