Литмир - Электронная Библиотека

Он, видимо, оправился от секундного смущения и, ударив сухожилиями по столу, воскликнул:

– Подожди, ты серьёзно? Ты больна? Всё так плохо? Полгода?

Она осмелилась – задрать на него глубоко раненый взгляд: красная сеточка лопнувших капилляров.

– А что, по-твоему, я шучу? – и почувствовала, как приглушённый смех в холодном синтетическом луче сменился на желание разрыдаться. – Спасибо, что сказал это за меня. Живите со своей невестой долго и счастливо. Будет проще, если ты вернёшься к тому времени, когда не знал меня, и я так же, да? Так всем будет проще.

В подавленном желании тихонько и ласково, осмотрительно, разливалась стекловидным валами на стороны вода, убегала грядами широкими, снежными назад к океанам.

Это было чересчур резко. Это всё было слишком быстро, горько, терпко, неправильно, муторно, нервно. Уэйн поспешила уйти, унести это до боли в черепе, излома позвоночника и сорванного горла «я всё-таки тебя не люблю» на себе свинцом, испариться из этого места под фальцетом невзрачного козырька, чтобы хотя бы не впасть в истерику при нём и при всех, вспыхнув нейтронными тромбами. Любили ли они друг друга на самом деле хоть когда-то? Она не знала. Она любила кого-нибудь? Люди влюбляются и разочаровываются. Она не была такой: яркой, как солнце рассвета, тяжело встающее полукругом, полной надежд и ожиданий, с дорогим маникюром, гладкими локонами. С блестящей биркою бейджа частного института поперёк крохотного сердца. Он со своим вихрем мчащейся в никуда жизни напоминал ей дерзкого, подавляющего зверявыходца Таймс-сквер. Всех тех районов, в которые перебивчиво, упрямо, нечестно тянуло Мишу.

Воздух застыл измученно-свежим, наполненным чем-то, что напоминало о прощальной улыбке мамы в то утро, которое пульсировало гравитацией в тяжёлых облаках и трясинной тьмою слизывало ниточки электропередач, которое разрасталось в животе до гранатовой звезды Гершеля, не разрешая забыть, как в невозможно жаркие месяцы после её ухода она запиралась в своей комнатушке и, рыдая, наглаживая примостившую у бедра Сильвию, смотрела «Самаритянку» по третьему или трёхсотому кругу, – а потом думала о собственной смерти. Хотела потеряться в вибрации города, хотела задохнуться кварками автомобильного дыма и никеля. Она сжала собственные ладони ногтями, посмотрела куда-то в паркетную кладку, где рыжим пятном как чернилами разливалась лужа света, и не моргала. На юго-востоке заблудшее по осени зеленоватое солнце детонировало над больницей.

Сердечная недостаточность.

Рука её упала верёвочным штативом на рёбра, погладила аномалии, кровь под мышцами и остатки электролита, на самом деле просто проезжаясь вверхвниз по свитеру.

Отстой. Я и правда умираю.

Обыденность текла, стирая границы между ступеньками, сумерками сплавляла, сращивала друг с другом все стены. В конце недели Ева, как неявная поклонница индустрии фаст-фуда, пережив «атаку пересдач, атаку внеучебных мероприятий, атаку титанов, клиническую смерть и три проверочных», затащила её отмечать долгожданный зачёт по радиоастрономии в Макдональдс, и, когда они уже подходили к машине и она безостановочно рассказывала что-то про отлов акул за городом, а Уэйн слушала наполовину, упирая взгляд в прут смартфона, будто бы проваливаясь в просинь заставки – ощущая, что сентябрьское звёздное тепло до сих пор не закончилось, и ей хотелось зажать уши, чтобы не слышать – стать кем-то большим, чем человек, – к ним ещё присоединился Миша.

Факт его почти постоянного присутствия рядом одновременно отяжелял чтото внутри и приводил Уэйн в восторг, в её воспоминаниях та ночь мерещилась почти живою и в перспективе – наполненной позолоченным свечением, затухающим до того, как оно успевало долететь до иголки зрачка страждущих больных псов, живым было прошлое, весна-лето пятилетней давности, рапсы полями за окнами машины на парковке – жухлое бежевое и лайм, чащи солнцепёков; она не могла перестать улавливать на себе горячие и влажные мазки его взглядов, она не могла не ненавидеть его бликующие серебром огромные кофты и худи, всегда на два размера больше, в которых Миша прятал тощие запястья и с частичной помощью которых взаимодействовал с окружающей средой. Сегодняшняя толстовка выводила ореол сияния-нимба разлапистых крыльев бабочки на животе и говорила, стягивая горло: ничего не найдено.

Всю дорогу до призаправочного Макдональдса она сквозь мигрень пыталась отследить собственные мысли, склеенные ядрёной жвачкою комки слов, в удавку спутанные обрывки предложений, возвращающие в фаршированные, нескончаемо-чистые дни жизни, которую следовало постепенно оставлять в прошлом. Миша пялился в счётчик скорости, Ева в вязанной шапке-лягушке счастливо перекрикивала Селин Дион сквозь радиостанцию и без умолку вещала что-то про выбрасывающихся на берега Арнем-Ленд китов-касаток-черепах, попеременно опуская и поднимая стёкла, заполняла салон ароматом сбирающегося окладного ливня, предчувствием первого снега, пряным запахом цитруса и лимонно-стерильным оттенком чужих американских полей.

– «Я не впал в отчаяние, а избрал своим уделом деятельную печаль, поскольку имел возможность действовать», – сказала она перед выходом. – «Иными словами, я предпочёл печаль, которая надеется, стремится, ищет, печали мрачной, косной и безысходной». Боринаж, июль тысяча восемьсот восьмидесятого.

В крошечной чаше помещения поверх бледного летаргического кафеля и промеж софитов-переростков пахло обжигающей слизистую эссенцией карамельного латте с двойным сахаром и мазью горчичного соуса, и места оказалось так мало, что пришлось сесть, упираясь друг в друга коленями. По радио играл новый сингл Birdy. Уэйн вглядывалась в огненное «keep clear» у аварийных дверей, пока Ева забирала заказ на подносе.

Кругом неё регулярно происходили действия – и так и оставались где-то снаружи, вне, бывало, обращая помещение кафе, или салон машины, или аудитории, или танцевальную студию, или больницу, или родной дом в конце тупиковой улицы – любые локации, любые барьеры-пространства, в которых она безвылазно обнаруживала себя, – порожними сингулярностями, из ниоткуда прорастали тонкие витиеватые линии астероидных сводов, замыкавшиеся, почти как гроб, завлекали переливчатыми лязгами физических спазмов. Уэйн была хороша в абстрагировании и терпении, даже если внутренности прошивали её болью насквозь и эмоции вывихом, и в горле застревали косточки гниющей юности, поэтому всегда ошибочно считала, что справляться с нею будет просто.

Даже так: она считала, что это будет очень просто.

Не оборачиваясь, она знала, какую необычайно широкую, но полинявшую улыбку тянул Миша и как неизменно сияла обострёнными искорками прохладная радость на его лице, ей не нужно было убеждаться в этом визуально, спотыкаясь о непонятные взгляды с рубцами вспоротого пакетика мармеладок, как о непроходимую стену. С блестяшками линз-полароидов Ева бормотала чтото про «Монополию», в которую играла с братьями Лилит в прошлую субботу после теста по ядерной физике, потом, перестав кому-то быстро печатать в телефоне – у Уэйн в висках заштормило, когда она попыталась уследить за её пальцами, – матовыми зрачками уставилась в развороченные бумажные пакеты на подносе. Липкая тишина подёрнутого сахаром в лимонаде воздуха-пепла окружила их, как только она бессильно коснулась лакировки пальцами.

В тёмных прядях, как плющ, запутался ослепительный потолочный свет, узорчатый и облезлый. Между её бровей пролегла глубокая складка.

Она тогда сказала что-то вроде: «я подумываю о переходе на растительную пищу» под неясные звуки плохой музыки где-то за кассовым аппаратом. Бисерные вышивки и пёстрые кисточки мулине переливались на её жилетке. «Мне начинает противеть употребление продуктов, полученных из намеренной и жестокой эксплуатации животных и всё такое».

13
{"b":"860954","o":1}