– Если вот те три звезды пояса Ориона мысленно соединить друг с другом, слева направо, то первой звездой на продолжении нити будет Альдебаран, да? – говорил Миша, живостью впиваясь в лунную рыхловатую под золою кирку – двадцать градусов между пальцами, между фалангами – тройка, а потом поворачивался к ней – порыв движения умирал под тяжестью ртутного орнамента туманности, и их губы сталкивались на барьере. – Наша самая яркая звезда в Зодиаке. Верно?
Сжимая подол его объёмного свитшота, в ореоле ещё полуночно-зелёных травинок в его глазах Уэйн могла разглядеть морскую проседь у самого виска, отражение Большой качающейся Медвидицы, но оно было так больно насыщенно цветом, что она засматривалась до пятен и почти не чувствовала, как чужая усеянная ранками ежевики-клюквы ладонь забиралась ей под хлопчатобумажное, ледяная ложилась на рёбра: вращивала в кожу эти опьяняющие свободою осенние тихие ночь, их вдвоём в сиренево-алом градиенте покоя, клин перелётных птиц. Повсюду лепестки, лепестки на сточных трубах, лепестки развевались вместе с их волосами и растянутыми рукавами, – сизо-матовые, свинцовые, душные – захлёбывались в хрустале кровли, опустевшими дворами безмолвно крича о помощи.
Ей казалось, что они нарушали закон. Все существующие, непроизносимые законы.
Жухлость травы кусала икры ледяным переживанием. Она восстанавливала разум из бьющих по перегною цветков ромашек, из костного мозга. Внутри неё сидел ещё меленький, постоянный страх, могилы, расквадраченный календарь оставшихся дней и воздух, пропитанный дымом – но принадлежал этот страх не ей.
– А вот там, рядом с Северным полюсом, – Миша ткнул пальцем, кажущимся в полумгле белым, как ландыш, в край млечного полотна, – созвездие Гончих псов. Нам до него, наверное, никогда не добраться, да? Да? – его голос-снеголедник мешался с рисовой стружкой потоками с озера под холмом, рассыпчатых в прибое воздуха, на полутонах стрекотали сверчки; его макушка, клубничность шампуня щекотали кожу щёк, царапалась височная доля; сквозь его полуприкрытые веки свода бетонных расплавленных стен фиолетового ажура было почти не разглядеть, смог города поглощал над краями скалы блестящие точки почти уничижительно. – То есть… примерно тридцать тысяч световых лет. Это просто невозможно, верно?
Тягучая тревога, преследующая его в каждой локации города, здесь растворялась, уступала естественной и едва осознанной тактильности, и он со своими внушительным ростом и раскидистыми плечами становился котом, требующим внимания, поглаживаний, ласк. Уэйн не возражала: в словарике, что перманентно валялся в рюкзаке Льюиса, это чувство называлось ambedo. Она повернула лицо.
– Я хотела тебе кое-что рассказать…
В ней мешалось всё это, это утюжково-слепящее предрассветье сентября – этот Миша (оставил ядрёно-алую жимолость поцелуя чуть выше ключицы) – глаза густокефирные, которые, казалось, в мнимой бережливости заглядывали за галактический край и смотрели на то, как последняя в этом месяце полнолунная ветошь мазала далеко по полям и верхушкам леса, по кронам полумёртвых заповедников, словно бы снежных, по всему вскрытому холсту мира, – в котором от Уэйн скоро не должно было остаться ни следа.
– Нет, ничего. Поехали домой.
Атомная бомба. Сломанно перетекающий в восход ядерный гриб.
В фильме, мелькающем в черепной коробке, пока она спала, были клубничный сироп ключиц, жвачка ветровки на голое под майкою тело, анкориджская осень вечерним сериалом, пояс Ориона над красной дорожкой метеоров, распиханная по карманам вечность, чей-то старый лоскутный рюкзак с термосом, полным весны. Было гудение автомобилей и акриловых заводов, были душная вечерняя площадка и духи, которыми они пользовались всей стаей. Молочные следы от стыков вместо комет летели куда-то на вспоротые животы дворовых собак, на головы потерявшихся и пропащих, куда-то на стальные черепицы. На её дом ничего никогда не падало. Хотя иногда Уэйн думала, что лучше бы-
расскажи мне ещё раз ту историю,
в которой лунный ребëнок сбежал из дома, разодрал свои коленки до крови. мне снова так чертовски одиноко, солнце не выходило уже много недель,
но мне спокойно, пока я знаю, что оно где-то там, за облаками,
я могу дышать и дождём. я не готов влюбиться в кого-то другого, в чужой голос и чужие руки,
чужое владение мячом в пропитанном дымом зале, запахом пота в раздевалке,
умирающем красно-сером закате. я избегал твоего жгучего взгляда
и глядел в затылок, когда ты вëз меня на море.
обещаю, скоро я стану небом
обещаю, скоро обрушусь прямо в это море,
чтобы обнять тебя хотя бы всплесками воды.
обещаю, я сбегу отсюда рано или поздно, когда будет холодное солнце.
лунный ребёнок, 948
воспоминание о конце света
Поджигать листы из медкнижки, прокалывать по переплёту, длинновязкие слова перечёркивать перманентным маркером, рвать на кусочки рентгеновские снимки; отбивая потресканный холодом экран пальцами, она старалась высчитать, сколько их минуло, этих автономно-непрожитых месяцев, канканы зыбучих песков-минут, растаскавших по клочочкам её память, её мозг, весь её разум, ледяными поцелуями вдохнувших в неё излучение, которое теперь не вытащить из слизистой до конечного миллиметра калильного барометра – и скольким ещё предстояло уйти в небытие и исчезнуть бесследно во врагахрассветах из крови, которые никогда для неё не наступят. Жизнь двигалась дальше, а она всё стояла в больничном коридоре с отметиной чужих жалостливых глаз вмятинами на лице, ожидая проснуться среди ночи с осознанием того, что ничего не случилось, даже если собственное сердце по клеточкам сжирало её мышцы и кости, даже если это ощущение наконец обрело своё имя.
– Вам осталось немного.
Где-то по комнате витал обрывистый голос – канадская манера чётко выговаривать согласные.
– Не волнуйтесь так сильно, речь идёт о месяцах, а не о днях. В этом плане проведение операции играет если не решающую, то важную роль. Подумайте об этом. Она дорогая, но очень эффективная. И поговорите с семьёй, пожалуйста.
Где-то по комнате витал обрывистый голос – и мешался с нотами другого, поднебесно-чистого, мягкого, в отчаянии нежного, разодранного, крыльев трепетанием порхающего в ушах круглыми сутками вперемешку с сигаретной драпировкою в лёгких, а Вояджер-1 вылетал в желудок межзвёздного пространства; и другой голос произносил спокойно, не очень собранно, но уже как будто бы на всё давно решившись, когда они шли по той паутинными тенями, артериальным потоком заката по диагонали облепленной пыльной аллее:
– Я хочу стать кем-то значительным.
Миша тогда остановился, словно только что осознал величайшую тайну вселенной, которой оказалась не постройка корабля до Марса с цветущими яблонями и не формула вечного двигателя, – просто он хотел быть кем-то, мечтал о чём-то, надеясь на электрически-светлое будущее, был готов беспрестанно двигаться вперёд вместе с ней, со всеми ними – плечо о плечи, – под раскидистыми глазницами церападуса, так, словно в запасе у них было всё время мироздания, но правда в том, что времени больше не было: оно рассыпалось, как песчаный замок, вот и всё.
– Раньше я хотел стать знаменитым, Уэйн, – он точно в полусне повторял, обрывая в бледно-розовой улыбке массив рассеянного смеха, ту простую священную истину, глядел на неё под вязью умирающих крон – незнакомо, с тем же остаточным сквозь холода человеческим теплом, с каким глядел на верхушке холма. – Даже не так. Я хотел… стать кем-то большим, чем человек. Понимаешь, да?
Уэйн улыбалась воспоминаниям, погружаясь в бездну: сильнее, чем она, этого никто не хотел.
Дожидаясь очередного приёма в коридоре, она по памяти рисовала его портрет: созвёздные осколочные камушки вместо глаз, стёклышки ресниц, вьющиеся от жары, усеянные овсяницей и обрывками надломленного светатремора, блеск на губах взрывался, – её скетчбук не был полон милейшего волшебства настолько, насколько мишин, но он всё равно называл потрёпанный, время от времени забывающийся блокнот воплощением магии. Магия, перепелиные чудеса-скрижали, детонация стеклоглазых призраков в яркокукурузных свитерах-пейзажах, арбузовые и банановые чупа-чупсы, картинки с психопомпами, мыльными пузырями присылаемые Тео в общие чаты, были его пищей, как маленького божества; а потом поросшая лозою дверь распахнулась, и за вышедшим пациентом выполощённое в карандаше сознание отрезвил голос-транквилизатор врача.