Литмир - Электронная Библиотека

«Идейная» сторона собственной музыки была для Скрябина очевидностью[91]. И раз здесь Плеханов — невзирая на всю свою эрудицию — был заведомо не прав, то не ошибался ли он и в остальном? Чем внешне убедительнее выглядел Плеханов, тем менее убедителен был он для Скрябина. Плеханов мог победить «умом», но мысль, «оторванная» от чувства, не соединенная с чувством в некое нерасчленимое единство (как соединялась она в музыке Скрябина, в идее «Мистерии»), менее убедительна уже потому, что дальше отстоит от мирового Единства. Скрябин же все свои помыслы в новом сочинении устремлял именно к этому.

Морозова вспоминала и его мечты о поездке в Индию, где он намеревался объединить человечество в общем творческом действе, и его пояснение к «Оргиастической поэме». Он исполнял свое произведение на фортепиано, там, где не хватало рук, ему помогала Татьяна Федоровна. Показывал и наброски текста к поэме, причем — уже в поэтической форме. Говорил о световых эффектах, которые должны сопровождать исполнение: лучи не только различных цветов, но и различной мощности. По всему — уже в «Поэме экстаза» он готовился к синтезу искусств, к «единству». Плеханов внутри контуров этой грандиозной и многосторонней задачи выступал для Скрябина лишь в роли «чистого мыслителя».

Георгий Валентинович был не только философский противник, но и настоящий почитатель Скрябина. В этой музыке он ощущал далеко не все, но не мог не чувствовать революционные «токи» эпохи. О значении Скрябина он скажет, — если верить передаче его слов Розалией Марковной: «Какой симпатичный и талантливый человек, но мистик неисправимый. Музыка его — грандиозного размаха. Эта музыка представляет собой отражение нашей революционной эпохи в темпераменте и миросозерцании идеалиста-мистика».

В письме доктору Богородскому Плеханов о том же напишет иными словами: «Александр Николаевич Скрябин был сыном своего времени. Видоизменяя известное выражение Гегеля, относящееся к философии, можно сказать, что творчество Скрябина было его временем, выраженным в звуках. Но когда временное, преходящее находит свое выражение в творчестве большого художника, оно приобретает постоянное значение и делается непреходящим».

Для Скрябина Плеханов-слушатель был тем драгоценнее, что он еще был и мыслителем. Но и любой просто внимательный слушатель радовал композитора.

В будущем своей музыки Скрябин нисколько не сомневался[92]. Но настоящее было полно неприятностей. Когда Неменова сказала ему, что в Москве его музыка находит все новых и новых приверженцев, он встретил это сообщение со скепсисом. Не убедили и ноты с его сочинениями, которые привезла с собой бывшая ученица. Чуть больше доверия вызвало ее желание пройти произведения композитора вместе с ним: в немногочисленный «отряд» исполнителей Скрябина ей хотелось вписать и свое имя. Но это было её желание, её стремление. В многочисленных приверженцев Скрябин поверить был не в силах. И не только потому, что помнил о приеме Второй симфонии. Но и потому, что главный его «оплот» в прошлом — издательство Беляева — после смерти Митрофана Петровича начал перерождаться. Отношения ухудшались и неумолимо двигались к разрыву.

* * *

Столкновение вызревало медленно. С осени 1904-го Скрябин больше не получает авансов в счет будущих произведений. Но к этой неприятности он хоть как-то был подготовлен. С членами совета — Римским-Корсаковым, Глазуновым, Лядовым — он по-прежнему в дружеских отношениях. Письмо Глазунову, посланное в августе 1905-го, с просьбой выплатить гонорар за отосланные в издательство четыре прелюдии[93] не после корректуры, но сразу (слишком замучило безденежье) — приятельское письмо.

Глазунов, не возражавший против досрочной выплаты, захотел через Федора Ивановича Груса, управляющего Петербургской конторой издательства, уточнить у Лядова, о какой сумме идет речь. Шутливая записка Лядова (раз Скрябин не захочет получить за каждую прелюдию по пять копеек, то заплатить следует 400 рублей за все, то есть по 100 рублей за каждую, — сумма, давно «установленная» Беляевым) неожиданным образом воспроизвела очертания назревавшего конфликта.

В конце года за Вторую симфонию Скрябину присуждена Глинкинская премия, 1000 рублей. Деньги настолько нужны, связь с Россией настолько неустойчива, что Скрябин решается послать телеграмму: «Прошу выслать премию при первой возможности». Но уже на следующий день Попечительному совету отправлено письмо, которое у его членов должно было вызвать довольно неприятные ощущения:

«Милостивые государи!

Считая предложенный Вами гонорар за мои последние сочинения для себя оскорбительным и видя в Вашем предложении желание фирмы Беляева порвать со мною всякие сношения, я иду навстречу этому желанию и прошу немедленно вернуть мне рукописи. С совершенным почтением,

А. Скрябин».

Раздражение композитора вызвано внезапным и невероятным для него решением: три пьесы, им посланные вскоре после прелюдий (ор. 49), были настолько малы, что совет посчитал возможным предложить гонорар не по 100, а по 50 рублей за каждую.

В письме к тете Любе он по-своему «толкует» это решение: «Ты спрашиваешь меня насчет Беляева. Эти господа просто-напросто не выдержали и поддались зависти. Именно в ту минуту, когда успех моих сочинений стал очевиден и когда я для них сделался очень опасен, они, ничем не мотивируя, уменьшили мне гонорар вдвое! Я бы, конечно, мог опубликовать такую выходку в газетах, и моим коллегам от того не поздоровилось бы, но мне не хотелось делать скандала. Согласиться же на их предложение я не мог, ибо счел его для себя оскорбительным».

Всего легче принять эти строки за странную, «маниакальную» исповедь. Но взвинченный тон и «нелепые» упреки не были «плодом больного воображения». Ясно понять, что происходит, Скрябин не мог, но чутье подсказывало: их пути с издательством Беляева расходятся; после смерти старшего друга, Митрофана Петровича, для издательства он все более и более становится «чужаком».

В письме к тете он не мог скрыть возмущения: «Они не смеют сказать, что сочинять я стал хуже, Глазунов писал мне восторженные письма о моих последних сочинениях».

Глазунов на самом деле с восторгом писал о 4-й сонате и Третьей симфонии. Но Скрябин следующих сочинений нравился ему менее. И все более был непонятен.

А Лядов, добрый ленивый Лядов! Ранее он каждую вещь Скрябина встречал восторженно. Вторая симфония уже была для него «испытанием». Теперь же каждый новый шаг Скрябина Анатолий Константинович понимает с трудом, хотя по прошествии времени может изменить свое мнение[94].

Фортепианные опусы, шедшие за «Божественной поэмой», все более приближались к «Поэме экстаза», вещи переломной и понятной далеко не всем современникам. В них все более и более проявлялась скрябинская «странность».

Но кроме возможного «неприятия» музыки Скрябина в действия совета вмешивается и внемузыкальная сила. Очевидец, Александр Оссовский, показал всю ситуацию с «изнанки». Конечно, ни у Римского-Корсакова, ни у Глазунова, ни у Лядова не было и не могло быть зависти. Но была зависимость.

Первая же неприятность, с которой Скрябин столкнулся после смерти Митрофана Петровича — лишение его авансов в счет будущих произведений, — имела свою подоплеку. «В январе 1904 года, — вспоминает Оссовский, — Римский-Корсаков, Глазунов и Лядов приняли в качестве душеприказчиков М. П. Беляева в свое ведение все его музыкальные дела впредь до утверждения Министерством внутренних дел устава «Попечительного совета для поощрения русских композиторов и музыкантов» и персонального состава его членов. Все трое, крайне неопытные в административных и финансовых делах, они оказались полностью во власти Федора Ивановича Груса, ответственного служащего лесопромышленной конторы Беляева, ведавшего финансовой частью его музыкальных предприятий. Стращая ответственностью по закону, Грус настоял на немедленном прекращении выплаты Скрябину ежемесячной двухсотрублевой пенсии, назначенной ему, как уже известно из предыдущего повествования, самим Беляевым»[95].

67
{"b":"860653","o":1}