Вот нижегородец, из керженских лесов, Латугин, с широким, дерзким лицом, ястребиным, должно быть перебитым в драке, носом, среднего роста, силач, умница, опасный в ссоре и «ужасно лютый» до женского сословия… Вот – Задуйвитер…
– Иван Ильич, – к нему подошел Шарыгин, – вы знаете, где это Воропоново?
– Ничего я тут не знаю.
– Да вот тут же, рядом, под самым Царицыном, – здесь и фронт… Белые, говорят, так и ломят… Артиллерии – сила, и танки, и самолеты… Да за войском еще тысяч сто мародеров-казаков едут на телегах.
Шарыгин говорил тихо и возбужденно, синие глаза его блестели, улыбаясь, красивые губы дрожали. Иван Ильич нахмурился:
– Вы что, в серьезных боях еще не бывали, Шарыгин? – У того вспыхнуло лицо, и краска перелилась на маленький нос, он так и остался красным. – Мой совет: поменьше слушайте разных разговоров… Все это паника… Вы позаботились о продовольствии отряда?
– Есть! – Шарыгин подкинул ладонь к бескозырке, чего никогда обычно не делал. Лицо у него просветлело. Парень был хороший, чересчур впечатлительный, – но ничего, обломается. Иван Ильич пошел к товарному вагону, который прицепляли сзади платформ с пушками. По перрону бежал возбужденный Сапожков, с мешком и шашкой под мышкой…
– Иван, устроил?
– В порядке, Сергей Сергеевич… Грузись.
Сапожков полез в товарный вагон. Там, в углу, на матросском барахлишке, уже сидела Анисья.
Неподалеку от Воропонова – станции Западной железной дороги – еще до света орудия были выгружены и установлены в расположении одного из артиллерийских дивизионов. Здесь Телегин и его отряд узнали, что дела на фронте очень тяжелые. Под Воропоновом строилась линия укреплений, она шла полуподковой всего в каких-нибудь десяти верстах от Царицына, начинаясь на севере, у станции Гумрак, и кончаясь у Сарепты – на юге от Царицына. Эта дуга укреплений была последней защитой. В тылу за ней тянулась невысокая гряда холмов и дальше – покатая равнина до самого города. Отступать можно было только в Волгу, в ледяные волны.
Вчерашний ветер разогнал тучи, свалил их за краем степи в непроницаемый мрак. Поднялось негреющее солнце. На плоской бурой равнине копошилось множество людей; одни кидали землю, другие вбивали колья, тянули колючую проволоку, укладывали мешки с песком. Со стороны Царицына подъезжали товарные составы, выгружались люди, разбредались, исчезали под землей. Другие вылезали из складок земли и устало брели к станции. Было похоже, что сюда призвано на работы – хочешь или не хочешь – все население города, способное держать лопату…
Одна из таких партий, десятка в полтора разношерстных граждан обоего пола, подошла к расположению телегинской батареи; их привел маленький старенький военный инженер.
– Граждане! – осипшим голосом крикнул он, высовывая седые усы из толсто замотанного верблюжьего шарфа. – Ваша задача проста: мне нужно поднять бруствер до четырнадцати вершков, берите землю отсюда и бросайте сюда, до отметки на колышке… Разойдитесь на шаг и – дружно за работу!
Он ободрительно похлопал лиловыми от холода маленькими руками и бодро полез из выемки. Граждане проводили его взглядами, полными возмущения. Одна из женщин затрясла круглым лицом ему вдогонку:
– Стыдитесь, Григорий Григорьевич, стыдитесь!
Остальные продолжали стоять, держа лопаты так, будто именно эти лопаты и были гнусными орудиями пролетарской диктатуры. Только один – кадыкастый, большегубый юноша, которому было очень интересно попасть на боевые позиции, – принялся было ковырять землю, но на него сейчас же зашипели:
– Стыдно, Петя, перестаньте сию же минуту…
И все заговорили, обращаясь к человеку с желтым нервным лицом, стоявшему до этого закрыв глаза, слегка покачиваясь; форменное пальто на нем – ведомства народного просвещения – было демонстративно подпоясано веревкой.
– Ну вы-то что же молчали, Степан Алексеевич? Мы выбрали вас… Мы ждем от вас…
Он мученически поднял веки, щека его дернулась тиком.
– Я буду говорить, господа, но буду говорить не с Григорием Григорьевичем. Мы все должны надеть траур по нашем Григории Григорьевиче…
В это время с бруствера полетели комья, над выемкой появилась лошадиная морда, катающая в зубах удила, и сверху, с седла, перегнулся широкий, краснощекий, бородатый всадник в кубанской шапке. Прищуря глаза, он спросил насмешливо:
– Ну что ж, граждане, не можете договориться – чи работать, чи нет?
Тогда нервный Степан Алексеевич, в пальто, подпоясанном веревкой, выступил несколько вперед и, задрав голову к всаднику, ответил ему с убедительной мягкостью, как говорят с детьми на уроках:
– Товарищ, вы здесь старший начальник, насколько я понимаю… («Эге». – Всадник весело кивнул и рукой в перчатке похлопал коня, сторожившегося над обрывом.) Товарищ, от имени нашей группы, насильственно мобилизованной сегодня ночью на основании каких-то никому не ведомых списков, выражаем наш категорический протест…
– Эге, – повторил, но уже с угрозой, бородатый всадник.
– Да, мы протестуем! – Голос у Степана Алексеевича сорвался вверх. – Вы принуждаете людей, не приспособленных к физическому труду, рыть для вас окопы… Ведь это же худшие времена самоуправства!.. Вы совершаете насилие!..
Обе щеки у него задергались, он закрыл глаза, так как сказал слишком много, и замотал поднятым желтым лицом… Всадник глядел на него прищурясь, – большие ноздри у него задрожали, рот сложился твердо, прямой, как разрез. Он слез с лошади, соскочил в выемку и, отряхнув одним ударом кавалерийские штаны, сказал:
– Совершенно точно: мы вас принуждаем оборонять Царицын, если вы не желаете добровольно. Почему же это вас возмущает?.. А ну-ка, дайте лопату кто-нибудь.
Он, не глядя, протянул большую руку в коричневой перчатке, и та же полная, круглолицая женщина торопливо подала ему лопату и уже все время не сводила с него изумленных глаз.
– Зачем нам ссориться, это же чистое недоразумение. – Он вонзил лопату, подхватил землю и сильно кинул ее наверх, на бруствер. – Мы воюем, вы нам подсобляете, враг у нас один… Казачки же никого не пощадят, – с меня сдерут кожу, а вас перепорют поголовно, а которых порубят шашками…
От него, как от печи, дышало здоровьем и силой. Кинув несколько лопат, он быстро оглянул стоящих: «А ну, – и хлопнул по плечу кадыкастого юношу и другого – миловидного, глуповатого, с соломенными ресницами, – а ну, покажем, как надо работать». Они, смущенно улыбаясь, начали копать и кидать; за ними, пожав плечами, взялось за лопаты еще несколько человек. Круглолицая дама сказала: «Ну, позвольте уж и я», – и споткнулась о лопату. Бородатый командир сейчас же подхватил ее и, должно быть, сильно тиснул, – она раскраснелась и повеселела. Степан Алексеевич рисковал остаться в одиночестве.
– Позвольте, позвольте, – сказал он высоким голосом, – но революция и – насилие, товарищи! Революция прежде всего отвергает всякое насилие.
– Революция, – раскатисто ответил бородатый начальник, – революция осуществляет насилие над врагами трудящихся, и сама осуществляется через это насилие… Понятно?
– Позвольте, позвольте… Это антиморально…
– Пролетариат только для того и совершает над вами насилие, чтобы освободить весь мир от насилия…
– Позвольте, позвольте…
– Нет, – твердо сказал начальник, – не позволю, вы начинаете озорничать, это саботаж, берите лопату… Товарищи, я, значит, могу надеяться – к одиннадцати часам бруствер будет готов. В добрый час, до свиданья…
Моряки, слушая издали этот разговор, помирали со смеху. Когда начальник артиллерии Десятой армии уехал, они пошли к интеллигенции – подсобить, чтобы у них не остыл энтузиазм.
4
Полк Петра Николаевича Мельшина вместе со всей дивизией отходил по левой стороне Дона, день и ночь отбиваясь от передовых частей второй колонны хорошо снаряженной и сформированной по-регулярному Донской армии. У Мельшина в полку люди были измотаны боями и ночными переходами, без горячей еды, без сна и отдыха. Красновские казаки хорошо знали каждый овраг, каждую водомоину в этих степях и оттесняли противника в такие места, где было удобно его атаковать. На рассвете их стрелковые части начинали перестрелку, отвлекая внимание, а конные сотни пробирались оврагами и балочками во фланги и неожиданно накидывались с яростью, свистом, воем.