И только когда проводница проверит билеты и выдаст постельное бельё, можно начинать обустраивать походный свой дом: выложить на столик книжку, ту, что давно собирался прочесть, да всё недосуг, или же наоборот – какую-нибудь безусловную дрянь в бумажной обложке, купленную ради непомерной её дешевизны на бегу в привокзальном киоске, чтобы пролистать и выбросить по приезде в урну; стащить с третьей полки матрас старушке, застелить бельё, повесить на скобу влажное полотенце, сесть наконец спокойно (едем!), открыть пиво, долго-долго смотреть в окошко до тех пор, пока за ним всё редеют и редеют строительные магазины, автозаправки, гаражи, позабытые кем-то бульдозеры на древнем и безнадежном кургане в честь строительства кольцевой дороги, паровозный музей – да вот и всё. Вот уже и нет решительно ничего, кроме грязных зонтиков ядовитого борщевика да кривых столбов. Стало быть, следует пойти с открытой бутылкой опять в тамбур.
Там уже курит неприветливый мужчина ещё в галстуке и строгая женщина с длинной сигаретой и равнодушным, но цепким взглядом. А вот ещё один человек вышел покурить, потом ещё один, и уже дым ест глаза. Кто-то открывает дверь в межвагонное пространство, где страшно грохочут две выпуклые железки, так ненадёжно скрепляющие вагоны между собой, за мутным стеклом так же напряжённо курят люди из чужого, не нашего, пространства – всюду жизнь.
В вагоне некурящие пассажиры слаженно шуршат пакетами, извлекая столь необходимые в дороге предметы: чашки, ложки, банки и кульки с пищей; в туалет выстроилась очередь на переодевание в тренировочные штаны с полосками и невыходные блузки; и старушка в соседнем купе завела уже нескончаемую свою историю про сына и невестку; а вот и проскочил мимо, лишь пошатнув нас на стрелках влево-вправо, полустанок с неразборчивым от большой скорости названием – слишком он для нас мелок, чтобы занимать драгоценное место в хранилищах нашей памяти.
Впрочем, в этой памяти вряд ли задержится даже имя и той станции, которую гордый наш состав удостоит краткосрочной остановкой, где мы спустим на хрустящий гравий своё отвердевшее от малой подвижности туловище и будем, зевая, отмахиваться от старух из привокзального града-китежа, умоляющих купить у них хотя бы одну бутылочку нездешнего пива. Сжалившись над старушками, купим мы у них кучку из четырёх рябых яблок или же два старательно облепленных укропом малосольных огурца, бросим на гравий недокуренную дымящуюся сигарету, и назад – в привычный уже вагонный запах, почти что к себе домой.
Там на столике лежит вниз лицом книжка, раскрытая всё на той же непроходимой семнадцатой странице, в пачке осталось две сигареты, и надо бы снять с третьей полки рюкзак, чтобы выудить с самого его дна следующую, но это потом, а пока лучше забраться наверх и, глядя в низкую, как крышка гроба, багажную полку, не торопясь переливать бесформенные мысли из одного полушария в другое.
Говорят, что половину дороги человек думает о том, что оставил позади, а вторую половину – о том, что ждёт его далее. Возможно, что у кого-то это именно так и происходит. А мы тем временем, поймав вдруг у себя в голове совершенно ни с чем не сообразный сюжет, понимаем, что засыпаем: день был хлопотный, да и предыдущий тоже.
Всегда ведь непременно нужно перед дорогой закончить тысячу неотложнейших дел и, конечно же, ничего так толком невозможно завершить, ибо для этого нужна целая человеческая жизнь, и, вернувшись потом (если когда-нибудь удастся!), найдём всё те же дела в том же самом месте, и ровно ничего с ними без нас не случилось: небо не упало на землю, никто не сел в тюрьму, и все люди, кому не вышел ещё земной срок, живы. Да если даже эти дела и никто вообще никогда не доделает – с нами ли, без нас, ничего ровно не произойдет чрезмерно фантастического… Но, впрочем, мы уже спим.
Проснёмся мы от того, что вдруг разом захлопало очень много дверей: это означает, что поезд остановился, – отчего-то во время стоянок всегда непрерывно хлопают двери, будто бы все пассажиры немедленно вскочили со своих мест и побежали по поезду в разные стороны. Но нет – все спят: пронзительно-голубой станционный фонарь освещает через окошко неровный ряд свесившихся в проход мужских ног в носках (в точности на уровне лица – главный конструктор первого плацкартного вагона в загробной своей жизни наверняка вечно идёт по бесконечному вагонному проходу с этими самыми носками), а в соседнем купе страстно храпит пассажир, ещё вечером производивший впечатление вполне интеллигентного человека.
«Стоим?» – глупо спрашиваем мы непрокашлявшимся голосом у старушки (она сидит на нижней полке, не спит). «Стоим!» – приветливо отзывается старушка, надеясь, видимо, продолжить свою историю про сына и невестку, каковая история закончится, впрочем, только вместе с чьей-нибудь смертью.
Что за станция? Но старушка, увы, не знает. Да и многие ли из вас, смеявшихся в детстве над человеком рассеянным, знают, на какой железнодорожной ветке расположена станция Дибуны?
Шаркая незашнурованными кроссовками, мы идём в засыпанный уже пеплом тамбур, закуриваем невкусную сигарету и смотрим в окно: там невидимая женщина кричит в громкоговоритель на неизвестного мужчину. Оттого, что ответов мужчины не слышно, кажется, что женщина эта страшная дура и сука, и непонятно, как её тут терпят, если она так орёт каждую ночь. «Осаживай состав на десятом! – кричит она с ненавистью. – Подавай маневровый на седьмой!» «А нахуй не пошла?» – мысленно отвечаем мы за невидимого мужчину, но он и без нас знает, что ему нужно делать, и поэтому ровно ничего не происходит – никто никуда не осаживает и ничего никому не подаёт. Лишь хлопают по-прежнему двери и бегают туда и обратно одни и те же проводники, будто бы только от них и зависит – поедем мы дальше или же останемся на этой станции навсегда.
Дорога. 90-е годы. чуйская долина
Вот так однажды проснулся я среди ночи, освещённый синим фонарём, но уже не как простой безответный пассажир, которому каждое проходящее мимо лицо в фуражке вольно отдавать строгие распоряжения, а в статусе именно такого на всё уполномоченного лица, то есть проводника.
Двери, как это ни удивительно, нигде не хлопали либо же были не слышны из-за того, что весь наш вагон содрогался от страшных ударов снаружи. Я с большим трудом поднялся с полки и кое-как отомкнул дверь тамбура. Внизу стоял чрезвычайно злобный человек в железнодорожной форме, украшенной множеством разнообразных нашивок, что, по-видимому, свидетельствовало о высоком его чине (хотя нашивкам не всегда следует доверять: у иного демобилизованного узбекского рядового нашивок и аксельбантов может быть гораздо больше, чем у самого заслуженного генералиссимуса или даже инопланетного космонавта, но это к слову). Куда более убедительно выглядел портфель – среди сельского казахского населения он в те времена почитался как символ принадлежности к высшим слоям общества, то есть к Начальникам.
«Ага! Проснулся!» – сказал железнодорожный начальник с непонятным мне злобным удовлетворением и удалился в сторону штабного вагона, так и не дав мне никакого разъяснения этому странному происшествию.
Разъяснение, однако, было получено слишком даже скоро от командирши нашего отряда проводников. Она появилась в проводницком купе уже через несколько минут и кратко сообщила: «Пиздец вам – милицию вызывают. Куда ж вы так нажрались?» «А мы нажрались?» – удивился я было, и тут же в сплошном тумане внутри моей головы высветились несколько моментальных снимков, которые неопровержимо свидетельствовали: о да! – мы действительно нажрались.
Здесь, впрочем, следует на некоторое время отвлечься от сюжета и объяснить читателю, каким образом я всё же оказался в этом странном положении.
Дело в том, что буквально накануне мы, то есть я и два моих институтских приятеля (мы когда-то вместе поступали в институт, но на время службы в армии часы мои остановились и я отстал от них ровно на два года), вернулись из самого нашего первого рейса в качестве проводников по маршруту Алма-Ата – Москва – Алма-Ата в составе так называемого СОПа, то есть студенческого отряда проводников.