— Я снова ввела ей глюкозу, уже третий флакон. Около нее дежурит Маргарита, та полненькая белокурая сестра. Думаю, что девчонка еще без сознания, но, к счастью, придет в себя. Подумать только, что выдумала, — помирать из-за такой чепухи. Все эти девицы одним миром мазаны.
— То есть?
— Самая обыкновенная потаскушка.
— А тот мужчина, ее дружок, — кто он?
— Я ему велела ждать в коридоре. Противно было смотреть, как он плакал. Он еще смеет проливать крокодиловы слезы. Так, кажется, говорят, не правда ли?
— Так. Но почему вы думаете, что он не сожалеет искренне, если сам во всем виноват?
Дежурной не верится. Она работает в «скорой помощи» уже двадцать лет и всегда только по ночам. Мир представляется ей совсем иным, чем мне и всем прочим, потому что за это время она повидала очень многое; с лихвой хватит на целую жизнь. Дружок молоденькой самоубийцы, которого я видел лишь вскользь, ничуть не похож на профессионального соблазнителя: самый заурядный паренек, довольно невзрачный, с плутоватым лицом человека, предпочитающего легкие успехи. Неинтересный. Но девушка…
— Почему вы считаете ее «обыкновенной потаскушкой»?
Мне кажется, что дежурная не понимает моего вопроса. Копившиеся из года в год, в течение долгих лет, обманутые надежды (она никогда не была замужем и осталась одинокой, хотя на ее лице еще живы следы былой красоты) постепенно озлобили ее. Повседневное общение со смертью тоже ожесточило ее, сделало равнодушной.
— Потому что это правда. Продавщица в магазине, не особенно красивая и не особенно уродливая. Спит с парнем, не питая ни малейшей надежды на то, что он когда-либо женится на ней, а при первом разочаровании или при первой беременности глотает бог знает какую гадость, чтобы покончить счеты с жизнью. Прими она этого снадобья чуть побольше, и ее бы не отходить.
— Она не беременна.
Я пожимаю плечами, засовываю руки глубоко в карманы халата и отворачиваюсь к окну. Вереницы дождевых капель стекают, змеясь, сплетаясь и вновь расплетаясь в непрерывном движении.
— Поглядели бы вы, что у нее в сумочке.
Я не отвечаю, и это ее раздражает. Когда больного привозят к нам в бессознательном состоянии, все его вещи переписываются, чтобы возвратить ему, если он выживет, или вручить семье, если…
Опись вещей, принадлежащих девчонке, лежит на столе незаконченная: непромокаемый плащ, синее платье, пара белых туфель, дешевенькое белье, сумочка, старые металлические ручные часики, на которых даже не указана марка, двадцать пять франков в бумажных купюрах, достоинством в десять и пять франков, три франка — мелочью, носовой платок, губная помада, коробочка с пудрой, початая пачка сигарет «Голуаз», фотографии…
— Что же здесь особенного?
— Может быть, хотите посмотреть на эти фотографии? Сразу признаете, что я права — грошовая потаскушка.
Старая дева явно возмущена, она глубоко уязвлена и даже не пытается скрыть это. Покончить жизнь из-за любви, имея в сумочке пачку порнографических фотографий, из тех, что предлагают по закоулкам иностранным туристам, фотографий, рядом с которыми сейчас жалко валяется металлический тюбик от проглоченных таблеток!
Я нахожу верный прием, чтобы вывести ее из равновесия:
— Лучше бы вам не включать фотографии в опись.
— Как так? Это запрещено. Устав не разрешает.
Я поворачиваюсь к ней.
— Все-таки жаль ее. Опасность еще не прошла. А вдруг вам придется передать ее вещи семье — отцу, младшей сестренке, матери? Конечно, только в том случае, если она умрет, но дело в том, что вот уже два часа, как она не приходит в сознание, — заканчиваю я, бросая многозначительный взгляд на часы.
— Я же дала ей все, что вы предписали.
— Бывают и случаи, когда… Вы и сами прекрасно знаете — самоубийцам иногда удается достичь своей цели…
Сестра смотрит на меня недоверчиво.
— Нет, не может быть! Этого не может быть! Ей ведь только двадцать лет с небольшим. Совсем ребенок…
Дежурная никогда не была замужем, она обижается, когда ей говорят «госпожа», но все-таки материнские инстинкты ей не чужды.
— Только что вы называли ее иначе.
Нас перебивает телефонный звонок.
— Вас вызывают наверх.
Я поднимаюсь один. Негр-лифтер сладко спит на своей табуретке. Я осторожно открываю металлическую дверь, стараясь не шуметь. Будить его жалко — лицо лифтера освещено безмятежной улыбкой. Несомненно, он украдкой откупорил и выпил одну из бутылок пива, спрятанных в холодильнике. После двенадцати ночи и шести часов утомительной работы холодное пиво — штука чудесная, но коварная — нагоняет сон. Вероятно, он видит во сне саванну с колышущимися травами и маленькую деревушку с круглыми хижинами, слышит рокот барабанов и топот танцоров. Я не бужу его. По утрам, после ночных дежурств, я частенько вижу, как, вооруженный ведром воды и губкой, он за несколько франков старательно моет машины врачей.
— Ну, как дела, Дезире? — иногда спрашиваю я.
— Отлично! — отвечает он, широко улыбаясь, и, напевая, продолжает свою работу.
Наверху мне сообщают, что у тяжелого больного — цирроз — началось серьезное кровотечение. Лечение несложное и, при некотором везении, довольно эффективное. В палате дежурит одна из лучших и наиболее умелых наших сестер. Мне уже приходилось с ней работать. В то время как я помогаю ей быстрее закончить процедуры, больной пытается признательно улыбнуться мне, будто силясь извиниться за причиненные хлопоты. Он держит неподвижно левую руку, в которую через иглы и нейлоновые трубки льется капля за каплей чужая кровь. Бледно-желтое, сморщенное, преждевременно состарившееся лицо красноречиво свидетельствует о частых приступах лихорадки, постепенном отравлении алкоголем, о жизни, состоящей главным образом из мелких неприятностей и невзгод, из административных надежд и бесконечных разочарований. Действительно, господин Дюран или как там его зовут — это не имеет никакого значения — был рядовым колониальным чиновником. Так, по крайней мере, записано в его истории болезни.
— В Черной Африке или во Вьетнаме? В какой стране?
— В Индокитае. Двадцать пять лет. Она была очень красивая.
Я перекидываюсь с ним несколькими, ничего не значащими, фразами, стараясь внушить ему, что его положение не столь уж тяжело, и в какой-то степени ободрить его. Хотя все происходит почти бесшумно и говорим мы шепотом, на соседних койках поднимаются любопытные лица. Волна беспокойства и тревоги захлестнула проснувшихся. Я хорошо знаю эти просторные палаты, в которых страдание распространяется и становится общим, а любое несчастье ощущается всеми, как взмах крыла черной птицы.
— Ну, спокойной ночи, месье. Я еще загляну через часик…
Улыбающееся лицо больного тут же становится умоляющим:
— Прошу вас, не уходите… Я себя чувствую страшно одиноким…
— Даже здесь?
— И здесь тоже.
Странное чувство для человека, окруженного столькими собратьями по болезням и страданиям, тем более что он маялся годы напролет в деревеньке, затерянной в джунглях, ожидая лишь двухнедельного отпуска в столицу колонии раз в году и коротая одиннадцать с половиной месяцев в повседневном общении с туземной сожительницей.
Но мне надо идти. Я хочу пожать его свободную руку и для этого должен обойти белую койку. Иссохшие пальцы больного цепляются за меня.
— Вы зайдете еще?
— Я же вам обещал.
Я вспоминаю название давно прочитанного романа: «Каждый умирает в одиночку». Но этот больной не умрет.
— Вы только не волнуйтесь, господин Дюран. Если понадобится что-то срочное, сестра мне моментально позвонит. Во всяком случае, завтра вы уже будете здоровы.
В коридоре меня поджидает другой больной — изможденный, бледный. В его призрачной руке дымится сигарета.
— Он выживет?
— Надеюсь.
— Понимаете, мы поступили сюда в один и тот же день и здесь подружились.
— Очень мило с вашей стороны.
— Хоть бы поправился. Он там оставил жену, туземку, и двух детей. Не видел их уже пятнадцать лет, а сейчас изводится — очень тоскует. Он им написал, что возвращается, хочет, чтоб они снова жили все вместе.