— Чтобы тебя только не увидели. Беги в сад, ешь там.
— Ты всегда будешь такой?
— Какой? — вздохнула она.
— Будешь так мне давать яблоки?
— Да, всегда. Ничего ты не знаешь, а мне только одного хочется — поджечь все их добро. Не надо мне их богатства, брошу их всех и уйду…
Я убежал в сад есть яблоки…
Пришло лето, и к Фонту на работу нанималось все больше народу. И тогда стало происходить что-то такое, чего я никак не мог понять. Медена готовила для батраков обед, но эта ее стряпня, которую она приносила нам на поле, мне больше не нравилась. Теперь Медена ходила в грязной, засаленной рубахе. Ее руки огрубели, стали тяжелыми. Она приходила к нам на поле в полдень и не говорила мне ни слова. Мы обедали и принимались опять за работу. Она поднималась первая и шла на покос. Громким голосом начинала отдавать приказы, и это меня поражало больше всего.
— Быстрее, двигайтесь быстрее, люди добрые!
И, слыша ее, мне каждый раз казалось, что это не она командует, казалось, что этот грубый, изменившийся голос не ее, а чей-то чужой.
Дни шли, а я видел, что она становится все молчаливее, а лицо ее ожесточалось. В ее глазах было что-то давящее, тяжелое, чужое.
«Голос Медены изменился, и глаза стали другими, — говорил я себе с грустью, — но ведь она-то не изменилась. Не стала она жадной. Нет, нет! Не может быть!
Но почему ее голос не такой, как прежде? Почему она кричит?..»
Однажды утром, в конце лета, я открыл калитку и вошел во двор Фонту.
— Ты думаешь, что можешь делать все, что тебе заблагорассудится? У нас здесь хозяйство. Понятно?! — заслышал я, как она кричала на Григоре. — Пить сейчас взялся! Соришь деньги по кабакам. Для этого я надрываюсь? Чтобы ты напивался?
Он тяжело, со всего маху, ударил ее по лицу. Два раза подряд. Увидел меня и больше не стал ее бить. Она сразу замолчала, замерла. Не заплакала. Ничего не говорила.
— Лезь в телегу, ну-у-у, чего вытаращил зенки?!
Я побежал и залез в телегу. Сел и он. Мы поехали на пашню. Добравшись до поля, мы сняли с телеги плуг и впрягли в него лошадей.
— Погоняй!
Я со злобой хлестнул лошадей.
— Гони быстрее!
Я опять хлестнул лошадей. Я их колотил изо всей мочи, и мне казалось, что это я его бью по лицу. Я вспоминал, как он ударил Медену, и опять стегал лошадей до крови.
— К вечеру надо кончить! А ну, крути колеса живее, в Христа, в бога!..
Я что было силы со злостью хлестал лошадей, и мне казалось, что я бью его, Фонту.
— До вечера надо кончить!
В обед, после того как поели и мы и лошади, Фонту верхом погнал лошадей на водопой. Я остался в телеге и все думал о Медене. Думал о ней и видел, как он бил ее кулаком. И тут меня осенила мысль…
Я достал французский ключ и начал отвинчивать болты плуга. Отвинтил почти все, но не полностью, а так, что они чуть держались. Должны были вывалиться и затеряться в борозде.
Пока я отвинчивал, я все время думал о Медене, а когда закончил, отбежал подальше и забросил ключ в бурьян. Затем вернулся, сел около плуга и стал ждать Фонту. Скоро он приехал, и мы снова стали пахать.
— Гони шибче! До вечера надо кончить!
Я хлестал лошадей и с замиранием сердца ждал, когда наконец Фонту заорет. Борозда ложилась за бороздой, увеличивая вспаханный клин. Лошади шли почти рысью, как вдруг я услышал его вопль и ругань.
Болты вывалились. Меня так и подмывало от радости. Остановил лошадей. Ругаясь, он пошел к телеге за французским ключом. Я радостно приплясывал около лошадей, видя, как он все переворачивает вверх дном в телеге.
Не найдя ничего, он стал орать на меня. Я не мог удержаться от смеха, и он в дикой ярости кинулся бегом ко мне. Я бросил лошадей и пустился наутек, прямиком через поле в село. «Вот я расскажу Медене, — думал я. — Расскажу ей, пусть она обрадуется. Она рассмеется, даст мне яблок».
Я примчался к ним домой.
— Медена-а-а! — закричал я, вбегая во двор. — Медена… — начал я, с трудом переводя дух.
Она стояла на пороге и ела яблоко.
— Медена, ты… знаешь, за то, что он тебя побил, знаешь, я развинтил болты на плуге… Они затерялись в борозде… А он страшно разозлился! Вот так! А французский ключ я забросил… Не найдет его нипочем… — выпалил я, задыхаясь.
Я неотрывно смотрел на нее и ждал, что она обрадуется. Ждал яблок, улыбку.
Но она молчала. И, пока я говорил, лицо ее мрачнело, становилось каменным, покраснело от злости. Лоб прорезала складка.
Я отвел глаза от ее чужого лица, и мой взгляд остановился на яблоке.
Увидев, как я смотрю на яблоко, она быстро поднесла его ко рту и стала торопливо и часто грызть, как мышь.
Потом повернулась и ушла в холодный сумрак дома с толстыми каменными стенами.
Перевод с румынского Ю. Воронцова.
Ал. СИМИОН
Я родился в 1925 году в рабочем районе горного городка и вырос в обстановке, предшествовавшей второй мировой войне. Я вспоминаю двор, казавшийся мне огромным, столь же огромное, окрашенное в красный цвет здание фабрики, вагончики, груженные бревнами и досками, широкую, полноводную реку с узкими притоками и покрытыми зарослями островками — Бистрицу, которую неподалеку подстерегала плотина, скользящие караваны плотов с загоревшими на солнце крестьянами-плотовщиками, в засученных до колен штанах, налегавшими на весло. Я вспоминаю множество людей, среди них и моего отца, двигающихся среди машин, спешащих по сигналу фабричного гудка длинными вереницами домой, проглатывающих на скорую руку обед, отдыхающих по вечерам на завалинке, вспоминаю их мрачными и беспокойно бурлящими в зимы безработицы… В моих зыбких воспоминаниях, запечатленных сперва глазами ребенка, затем юноши, оживают образы профсоюзных вожаков, картины публичных и тайных собраний, временные явки под сбивающими с толку вывесками, встречи на отдаленных окраинных улочках, силуэты молодых и старых подпольщиков, вдохновленных благородными идеями, а с другой стороны — тупая агрессивность, лицемерное и эгоистическое равнодушие, невежество, посредственность… Несколько лет я работал на столярно-механической фабрике и тогда же стал членом Союза Коммунистической Молодежи. В конце 1943 года меня арестовали за антифашистскую деятельность. Все это частично легло в основу моего первого романа — «На окраине города» (1962), а впоследствии и нескольких новелл из моей второй книги — «Банальное происшествие» (1964).
После освобождения Румынии я закончил среднюю школу, учился на юридическом факультете, а с 1949 по 1954 год был студентом Московского литературного института имени А. М. Горького. Непосредственное общение с советской действительностью, с русской и советской литературой помогли мне окончательно выбрать путь и обогатили мою душу и ум, углубили и расширили мое ви́дение мира.
Я занимался журналистикой и вместе со своими сверстниками активно участвовал в осуществлении тех великих общественно-политических перемен, что отмечают историю моей страны за последние десятилетия.
Переживания, волновавшие и вдохновлявшие меня тогда, легли в основу романа «Предчувствие снегов» (1967) и в особенности романа «Возможное время года» (1970), представляющего собой своего рода апологию, но заодно и критику жажды абсолюта. Пренебрежение к временной и относительной действительности, отрыв от реальности обычно не проходят безнаказанным, это бумеранг, чей возвратный удар может стать роковым.
Мой последний роман — «Кровь возраста» (1972) — воскрешает эпоху первой мировой войны. В первую очередь это сентиментальное повествование о том времени, основанное на рассказах моих родителей и других близких мне людей — участников событий тех лет. Второе, что интересовало меня, — это проблемы, актуальные и ныне, подсказанные мне ожившими драмами. Я имею в виду страдания, обусловленные войной, процесс осознания своей ответственности, нерешительность, неуклонно мстящую за себя, даже если она действует как мина замедленного действия, все более четкое и решительное сопротивление враждебному миру чистогана, социального неравенства, выявление объективных предпосылок для освобождения человека, попавшего в рабство пагубных обстоятельств.