Потом капитан сказал:
— Сегодня, Илие, я дам тебе увольнительную, оформлю отпускной билет на три недели. Повидаешь детей, жену, родичей. Только помни, опаздывать нельзя. Как тут все сложится — дело темное, и вернуться надо вовремя. Военно-полевой суд по головке не гладит. Да и путь у тебя неблизкий. Я дам тебе денег, возьмешь билет на скорый поезд. Скорым поезжай, понял?
У меня прямо ноги подкосились. А господин капитан на меня даже и не смотрит. Видать, он в мыслях говорил не со мной, а с тем, с другим Илией. Снова, теперь вместе, мы поднимаемся в его комнату. Он берет бумагу, ручку и пишет приказ. Потом дает мне увольнительную и немного денег.
— Возьми сухой паек на три дня. Ничего особенного, правда, у нас нет. Сухая колбаса, соленая брынза и черствый хлеб. А теперь сядь. Меня ты, может быть, больше не увидишь. Я сегодня уезжаю в полк. С офицерской школой покончено. Все, баста. У меня тоже есть приказ об отъезде. Только я еду не домой. Все очень осложнилось, Илие. Ужасно все осложнилось. Наш полковник не купит теперь поместье у Солиома, теперь оно ему, это поместье, ни к чему. Преподаватель немецкого смылся, и курсантам больше не с кем болтать по-немецки. Чудной был мозгляк! Обучал по собственной методе, по принципу — слово и жест. Будто он не преподаватель вовсе, а фокусник. А ты, Илие, смотри в оба и помалкивай. Ничему, главное, не удивляйся. Будем живы, даст бог, увидимся, неясно только когда. Но когда-нибудь же война да кончится.
И вдруг я понял, что этот сильный, красивый мужик совсем одинок. Я знал, что ни жены, ни детей у него нет, родители далеко, в деревне, братьев жизнь раскидала, а он сейчас на перепутье, и ему страшно решиться, ведь с ним рядом нет никого. Никто его не провожает, никто не ждет. Получил приказ отправляться на фронт, такой же, как те, что ушли на передовую еще весной.
— Теперь ступай, — коротко приказал он.
Я слышал, как капитан палил себе самогону, того, красного, огненного и залпом выпил.
Стало мне все проясняться только в Араде на вокзале. Лучше бы мне его не видать, этот проклятый вокзал… Меня там арестовали, и, пока разбирали что да как, поезд ушел. Переночевал я в товарном вагоне. Утром пожилой железнодорожник объяснил мне, что состав, который мне нужен, отправят не скоро, случилось что-то серьезное, и будут отправлять только санитарные поезда и эшелоны с оружием и боеприпасами. Вокзал битком набит немцами. Куда податься? Вот, думаю, бедному жениться — ночь коротка. Как быть? Пошел за советом к железнодорожникам. Они меня выслушивают и пожимают плечами. Сами ничего толком не знают, все смешалось, перепуталось, кругом ералаш. Поезда сталкиваются, застревают на станциях, сутками торчат на полустанках. Угля нет, паровозов не хватает. Встретил я двух солдат, таких же, как я, бедолаг, они тоже искали попутный поезд. Один — отощалый, обросший, только что вышел из госпиталя, другой искал свою часть, он слышал, что она где-то в районе Дева. Этот все время икал и тянул слова, будто ему лень их выговаривать. Наконец видим состав, вроде бы готовый к отправке. Выясняем, пойдет ли. Пойдет, только никто нас туда не возьмет: он везет боеприпасы и строго охраняется. Ну, будь что будет! Пробрались мы в вагон и спрятались под брезентом. Вот тебе и скорый, шутил я, вспоминая господина капитана. В Симерии остаемся вдвоем: тот, который икал, слез. Дальше еду только с бородатым. Он пробирается в Плоешти, куда перебросили его зенитную батарею. Жалуется, что его не долечили. Не знаю, что у него была за болезнь, только он все хватался за поясницу. Сам он городской, мастеровой. В армии стал оружейником. Плохи его дела. Мне-то дали отпуск, и есть куда ехать! А ему ехать некуда. Его домик разбомбили еще в апреле. Никаких вестей от родных нет, может, они уехали до бомбежки, а может, и нет…
— Сиди дома, пока можешь, — посоветовал мне бородатый. Повезло тебе с этим капитаном! Он, конечно, размяк. Это точно. Потому что сам уезжал на фронт. Ты думаешь, легко вот так уезжать, мало ли что тебя ждет. А ты уж сиди дома. Пережди. Недолго осталось. Запомни, что я тебе говорю. Немцев зажали в клещи. Они выдохлись и хотят, чтобы и нас доконали.
Я молчу. Слушаю и свой дом вспоминаю. От этих мыслей у меня будто ком к горлу подкатился, и так мне домой захотелось… Но что-то мне подсказывает, не попаду я домой, случится по дороге новая беда, и, как в сказках сказывается, ляжет она поперек моего пути. Думать об этом страшно, и меня зло берет на бородатого, как бы он беду не накликал, больно мрачно на все смотрит. Прикидываю в уме: дома я не был два года, даже позабыл, как он выглядит, позабыл свою завалинку и жизнь нашу деревенскую, отвык и от серпа и от косы. А хорошо ли, что мне дали отпуск, зря разбередили тоску по дому, не лучше ли было бы не сбивать меня с панталыку? В эту минуту я думал не о детях, нет. Привиделось мне, что я, еще сопливый мальчонка, пасу овец около болота, вдыхаю его горький дурман и что не поезд везет меня, а будто я лежу с закрытыми глазами на возу и лошади идут в обратную сторону. А бородатый все курит и курит да про немцев рассказывает. Его ранило, говорит, в позвоночник, теперь он мучается от сильных головных болей, плохо спит, и снятся ему одни самолеты да изуродованные тела.
— А может, и не повезло тебе вовсе, — слышу, говорит он, — может, напрасно тебя из колеи выбили. К армии ты привык, и если посчитать, то солдатом ты был дольше, чем крестьянином. Воинская повинность, лагерные сборы, призыв по мобилизации, — это сколько же лет получается? Сейчас ты вернешься к деревенской жизни, а потом снова… Эх, что и говорить! А той деревни, какую ты, брат, помнишь, давно уже нет. Мужиков поразбросало в разные концы, многих поубивало, женщины ожесточились и высохли от непосильных забот, детишки играют только в войну, скот весь реквизировали. Не найду и я ничего из того, что оставил дома. Со мной, говорит, хоть все ясно, как дважды два. Новый позвоночник никто мне не вставит. Послушай, — говорит, — что я тебе скажу. Не суйся в Бухарест. Там тебя схватят. Бухарест не Арад, в Бухаресте чикаться не станут. Не поверят они тебе. Примут за дезертира. Лучше не суйся туда.
Не послушался я его. Нет. И меня схватили. Не поверили, стало быть, что бумаги у меня настоящие. И посадили под арест. Меня трясло от холода и от досады, что не сделал я, как советовал мне бородатый. Нас забрали на вокзале, заперли в каком-то бараке, где пахло тухлятиной, и не давали ни есть, ни пить. Если я отсюда выберусь, думал я, только они меня и видели. Схоронюсь дома, в болотах. Стал я прикидывать, как сбежать. Под вечер погнали нас в поле рыть окопы. Дали каждому по лопате и повели под конвоем. Копали мы до утра. Я работал отчаянно, старался забыть, что я под арестом, что попал в беду. В бараке, где так воняло гнилой кожей, я сразу завалился спать и проснулся в сумерках. Мне не хотелось ни пить, ни есть, все во мне окаменело. Мне было куда лучше в деревянных башмаках, у котла с картошкой, много лучше, чем теперь, близко от дома, в грязном, битком набитом бараке, в адовой жаре. Не сумел я схитрить, не смог. Как теперь выпутаешься? Бородатый был прав. Ох, и проклинал я его правоту!
К середине ночи люди угомонились. Теперь-то я понимаю, что им было на все наплевать. А то бы они кричали, умоляли. Но тогда мне некогда было удивляться и раздумывать над этим! Нас было человек сто, а может, больше, людей, сытых по уши пустой болтовней и, казалось, смирившихся со своей судьбой. Народ самый разный — пехотинцы и артиллеристы, старые и молодые, — все устали, и никому не хотелось быть на виду. А многие из них, но всему судя прошли сквозь ад. Высохшие, почерневшие. Они курили молча, стиснув зубы, и напоминали мне капитана Даскэлу. Я особенно жалел молодых. Они молчали, онемели, знать, от страха, а нет хуже такого молчания. Кое-кто шагал взад-вперед по бараку, потом вдруг останавливался, будто мысль какая его осенила. Это было в среду вечером. Я это понял, когда услышал, как один из них шепотом сказал, что уехал из Крайовы в воскресенье ночью и три дня добирался до Бухареста. По средам в нашем селе базар, подумал я. Интересно, был ли он сегодня. Вряд ли. Если бы мои чудом прознали, что я иду домой, что вот валяюсь в бараке под охраной автоматчиков… В Бухаресте бывал я два раза. И знаю там только рынок. Один раз мы привозили туда продавать арбузы. Тогда еще был жив отец. Он воевал в первую мировую войну, в Молдове, был призван, как и я, из резерва. Второй раз я был в Бухаресте опять с отцом, — ездили покупать овец. Овец мы не купили. Отец напился, а я положил его на повозку и поехал домой. По дороге сбился с пути, и какой-то крестьянин надоумил меня, как добраться до Джурджу, но надо было ехать мимо кладбища. Я тогда был еще совсем мальчишка и, помню, умирал со страху.