— Что ты здесь делаешь, Тихонов?
— Я отрабатываю тезисы. Все давно готово к выступлению, кроме тезисов. А вот теперь и тезисы готовы…
— Значит, ты. считаешь, что ситуация назрела?
— А кто ее знает? Я, как немножко выпью, мне кажется, что назрела; а как начинает хмель проходить — нет, думаю, еще не назрела, рано еще браться за оружие…
<…>
— Ты что же это? — открываешь террор?
— Да так… Немножко…
— И какой террор открываешь? Белый?
— Белый.
— Зря ты это, Вадя. Впрочем, ладно, сейчас не до этого. Надо вначале декрет написать, хоть один, хоть самый какой-нибудь гнусный… Бумага, чернила есть? Садись, пиши. А потом выпьем — и декларацию прав. А уж только потом — террор. А уж потом выпьем и — учиться, учиться, учиться..?3
Второе масштабное произведение Ерофеева, хотя и известное в значительно меньшей степени, — это трагедия в пяти актах «Вальпургиева ночь, или Шаги командора» (1985), где действие происходит в сумасшедшем доме. Как вспоминала Лидия Любчикова, «многое из “Вальпургиевой ночи” — это прямой бред, который он написал на Канатчиковой. Он был, правда, в так называемом “санаторном” отделении, но, очевидно, там все-таки лежали такие задвинутые»[3364] [3365] [3366].
Легко заметить, что персонажи этой пьесы и «Москвы — Петушков» во многом одни и те же. Вдобавок все они являются персонификациями разных сторон авторского «Я», поскольку многие их высказывания находят буквальные соответствия в записных книжках Ерофеева. Вот две цитаты из обоих произведений:
1) «Москва — Петушки»: «Не спал и пленный, бывший предсельсовета Анатолий Иваныч, он выл из своего сарая, как тоскующий пес:
— Ребята!.. Значит, завтра утром никто мне и выпить не поднесет?..
— Эва, чего захотел! Скажи хоть спасибо, что будем кормить тебя в соответствии с Женевской конвенцией!..
— А чего это такое?..
— Узнаешь, чего это такое! То есть, ноги еще будешь таскать, Иваныч, а уж на блядки не потянет!..».
2) «Вальпургиева ночь»:
Прохоров. <…> Именем народа, боцман Михалыч, ядреный маньяк в буденовке и сторожевой пес Пентагона, приговаривается к пожизненному повешению. И к условному заточению во все крепости России — разом!
<…>
Прохоров. <…> Вставай, флотоводец. Непотопляемый авианосец НАТО. Я сейчас тебя развяжу, признайся, Нельсон, все-таки приятно жить в мире высшей справедливости?
Михалыч (его понемножку освобождают от пут). Выпить хочу…
<…>
Гуревич: <…> По нашей Конституции, адмирал, каждый гражданин СССР имеет право выпучивать глаза, но не до отказа…
Сходства очевидны: «Иваныч» = «Михалыч»; «пленный» = «заточению»; «тоскующий пес» = «сторожевой пес Пентагона»; «Значит, завтра утром никто мне и выпить не поднесет?» = «Выпить хочу»; «Женевской конвенцией» = «Конституции».
В «Москве — Петушках» символом убийства выступает Кремлевская стена, после чего герою вонзают шило в горло, а в «Вальпургиевой ночи» главный герой — Лев Гуревич — рассказывает доктору: «Я решил покончить с собой, бросившись на горкомовский шпиль <…> И когда уже мое горло было над горкомовским острием, а горкомовское острие — под моим горлом…»/5. Такой же образ находим в песне Высоцкого «О поэтах и кликушах» (1971): «И — нож в него! — но счастлив он висеть на острие, / Зарезанный за то, что был опасен».
Живя в СССР, Ерофеев ощущал себя «как во чреве мачехи» («Вальпургиева ночь»), и именно так советская власть относилась к лирическому герою Высоцкого: «Унизить нас пытаются, / Как пасынков и падчериц» («Гербарий»; черновик /5; 368/).
В «Вальпургиевой ночи» доктор говорит Гуревичу: «С полгодика вам придется полежать». А в черновиках песни «Ошибка вышла» главврач заявляет лирическому герою: «Вы, милый, полежать должны / Примерно месячишко»/6.
Оба попадают в психбольницу с похмелья и называют врачей видениями: «Мы же психи… а эти, фантасмагории в белом, являются нам временами…» ~ «И, словно в пошлом попурри, / Огромный лоб возник в двери» /5; 77/, «В глазах — круги, в мозгу — нули. / Видение, исчезни!»[3367] (вспомним, что и в «Москве — Петушках» Веничка видит своих мучителей в бреду: Сфинкса, Митридата, рабочего и колхозницу).
В обоих случаях подробно разрабатывается тема всеобщей болезни.
Ерофеев: «И без этого внутри нас много цветочков: циститы в почках, циррозы в печени, от края до края инфлюэнцы и рюматизмы, миокарды в сердце, абстиненции с головы до ног…».
Высоцкий: «И предназначенные нам / С рождения недуги… / Ведь сколько органов во мне — / Их, стало быть, не меньше. <…> И человечество больно, / И все его частицы»[3368].
Гуревич предстает в образе командора (что отражено в названии пьесы — «Вальпургиева ночь, или Шаги командора), а лирический герой Высоцкого сравнивает себя с ним в «Памятнике» (1973): «Командора шаги злы и гулки».
Поэтому если Веничка лишь стремится убежать от советской реальности и от четырех своих убийц, то Гуревич уже планирует взорвать врачей: «Я их взорву сегодня ночью!». Подобные намерения нередко демонстрируют и герои Высоцкого: «Кромсать всё, что ваше, проклинать!» («Мистерия хиппи»), «Выбил окна и дверь, / И балкон уронил» («Путешествие в прошлое»).
При поступлении в больницу Гуревич говорит доктору: «Все-все бегут. А зачем бегут? А куда бегут? Мне, например, здесь очень нравится. Если что не нравится — так это запрет на скитальчество. И… неуважение к Слову. А во всем остальном…».
Запрет на скитальчество нашел отражение в «Притче о Правде» (1977) Высоцкого: «Искоренили бродяг повсеместно и сплошь» /5; 490/. А о всеобщем бегстве из страны говорилось в стихотворении «Я юркнул с головой под покрываю…» (1976): «И на тебе — в убежище нырнули / Солисты, гастролеры, первачи».
Гуревич сетует на отсутствие помощи со стороны: «У всех у нас крестные за бубликами поразошлись: кричи-кричи — ни до кого не докричишься». — так же как и герои Высоцкого: «Не дозовешься никого — / Сигналишь в вату» («Я груз растряс и растерял…», 1975; С5Т-3-278), «Помощи не будет ни от людей, ни от больных, ни от… эй, кто-нибудь!» («Опять дельфины», 1968; С5Т-5-46).
В «Вальпургиевой ночи» приводится стишок: «Дети в школу собирались — / Мылись, брились, похмелялись», — где, с одной стороны, пародируется стихотворение «Приглашение в школу» поэта 19-го века Л.Н. Модзалевского: «Дети! В школу собирайтесь, / Петушок пропел давно. / Попроворней одевайтесь, — / Смотрит солнышко в окно!»; а с другой — содержится параллель с частушками Высоцкого к пятилетию Театра на Таганке: «На Таганке — всё в порядке: / Без единой там накладки / Пятилео Пятилей / Коллективно отмечают, / Но дежурный докладает: / “В зале вовсе не народ, / А как раз наоборот!” / Что вы, дети! Что вы, дети! / Видно, были вы в буфете! / Что вы дети, ладно, спите! / Протрезвитесь — повторите!».
Обилие этих сходств тем удивительнее, что внешне Ерофеев и Высоцкий были очень разными.
Первый по каплям «выдавливал» из себя энергию и всячески приветствовал энтропию; второй же был воплощенным сгустком энергии.
Ерофеев, по воспоминаниям современников, «ел не жадно»[3369] и «всегда кушал медленно»[3370]; Высоцкий же «быстро ходил, быстро ел, быстро говорил»[3371].
Ерофеев пил практически постоянно, а у Высоцкого были лишь временные запои, вызванные запретами и издевательствами со стороны властей. Но вместе с тем оба были весьма устойчивы к воздействию спиртного.