Идя через черный ход, можно было случайно увидеть актеров в костюмах и гриме – близко, как простых смертных в общественном транспорте. Грим вблизи выглядел совсем по-другому, устрашающе.
Большая удача, что столько драматических и музыкальных представлений выпало на мою долю. Не думаю, что какой-нибудь ребенок мог целенаправленно ходить в театр в таком количестве, как мы с сестрой. Конечно, ходить в театр нас не заставляли.
Бравада, любопытство щекотали нервы. Храмов в нашей жизни не было, но роскошное убранство театра приближало его к храму. Театр называли храмом искусства.
Я до сих пор благоговею от красных бархатных сидений, портьер с кистями в ложах, росписей на потолке и стенах, узорной лепки; роскошного винно-красного бархата занавеса, который плавно открывает и закрывает сцену; сияния хрустальных подвесок люстры и искристых светлячков светильников в ложах; театральных декораций, их богатства или минимализма.
Все эти детали, которые делают театр особым местом, возвышенным, мистическим, трансформирующим, вплелись в мое детство.
Соседи
Дом был четырехэтажный – четыре подъезда по две квартиры на площадке. В нашем подъезде – восемь семей. Соседи поколения моих бабушки и дедушки дружили. Поколение моих родителей уже было более обособленное, но друг друга знали и общались.
На первом этаже справа жили Гибалевичи. Они были очень дружны с бабушкой и дедушкой, а их дочери Света и Люда – с мамой и ее сестрой Инной. Про Свету мама рассказывала легенды. При суровом минимуме выразительных средств, только своей личной звездностью она была законодательницей мод. По-королевски носила безупречную рубашку – белоснежную, отглаженную, которая была у нее одна. Выглядела лучше стиляг в зарубежных шмотках. Стиль и обаяние у Светы были врожденные.
Ее мама, тетя Шура, была домохозяйкой и учила мою маму секретами еврейской кухни. Благодаря ей я тоже пробовала фаршированную рыбу «фиш» по рецепту тети Шуры.
Одними из первых воспоминаний о соседях была смерть Михаила Исаевича Гибалевича. Мне было тогда пять лет. Вбежав по обыкновению в темный туннель коридора, я затормозила от непривычной картины. Дверь в квартиру направо была нехарактерно открыта, и у входа стояли венки с цветами. То и дело входили и выходили люди. Цветы всегда были радостью, а тут почему-то от них исходила аура печали. В квартире в полголоса разговаривали люди. Почему так тихо, чтобы не разбудить? Очень бледный Михаил Исаевич лежал на столе в коробке, обтянутой красной тканью, похожей на пенал. Он был в костюме, весь в цветах. Я спросила у взрослых, что это значит. Мне шепотом ответили, что этот человек спит и мы пришли с ним прощаться. «Ничего себе», – подумала я, всё так же недоумевая.
Больше я внутрь этой квартиры никогда не ходила. Зато соседка напротив них двери открывала регулярно, так как у нее была белая собачка болонка по имени Пуша. Соседку звали Ушакова, и мой остряк-папа навеки закрепил за ними клички Уша и Пуша. Пуша надрывалась при любом движении воздуха мимо квартиры – будь то за окном или за дверью. Если даже и хотелось поговорить с Ушей, всё равно ничего за лаем было не слышно. Этот гром разражался и утром, и поздно ночью. Пройти через подъезд незаметно было невозможно. Подружиться с Пушей и Ушей не получалось.
Две квартиры на площадке второго этажа отличались, как день и ночь. Соседи налево были тишайшие, но непростые. Там жила семья Калининых. Юрий Андреевич был главврачом областной детской больницы и большим человеком. К нему родители обращались за помощью, и он никогда не отказывал. Его жена была домохозяйкой.
Направо, под нами, сначала жили Андросовы – Михаил Васильевич был Героем Советского Союза. В войну он был комсоргом в партизанском отряде Ковпака и заработал в лесах тяжелую форму туберкулеза. Его жену звали Юлия Павловна, а сына – Витей. Витя был близкого возраста с моими родителями, очень примерным ребенком и отличником, всегда в тени славы папы героя. Они переехали, когда я была маленькой.
Жильцами этой квартиры, которых помню я, была семья милиционера, форма которого наводила на меня ужас. По словам моих родителей, он был неплохим человеком, выпивал, как и все менты.
Однажды в подвыпившем состоянии он подавился рыбной костью на кухне, задохнулся и умер, пока семья смотрела телевизор в гостиной и не слышала его сипения. На следующий день на площадке второго этажа стояли траурные венки, от которых я шарахалась. Еще через два дня были похороны с завываниями и громыхающим фальшью духовым оркестриком. Гроб выносили по лестнице вниз и разбрасывали цветы. После похорон на земле были растоптанные нежные тела растений. После смерти милиционера ходить мимо этой двери стало спокойнее.
Третий этаж был этажом, где жили мы. Напротив нашей квартиры, налево от лестницы, жила семья Васильевых. Нина Ивановна, или по-домашнему Инка, была детским врачом-гематологом и заведующей отделением в областной больнице, до которой было рукой подать. Она была доброй и измученной состраданием к детям женщиной, а потому бурчащей, резкой и сварливой. Ее большими недругами были недалекие родители критически больных детей, которые умирали в ее отделении. «Поубивала бы!» – была ее коронная фраза. Но это, конечно, для своих. На работе надо было держать лицо.
Ее муж, Николай Андреевич, в противовес ей был высоким, красивым и умиротворенным. Он работал рентгенологом в областной больнице для взрослых и ездил туда через весь город. Так было не всегда. Он перепрофилировался – поначалу был детским хирургом, но не выдержал высокой детской смертности и поменял работу.
Их сын Андрюша вырос и уехал учиться, а после переселился жить к жене. Его я видела мало – он редко захаживал в гости. Тоже был врачом.
Отец Нины Ивановны, спортивный дедушка Иван Николаевич Киба, тоже запомнился своими физкультурными подвигами. Он был самым здоровым человеком из всех живущих, которых я знала. Каждый Божий день вставал в 6:00 утра на пробежку. Любил разговаривать с нами и справлялся о бабушке и дедушке, с которыми дружил. До пенсии он был директором кинотеатра.
Нина Ивановна была самым важным человеком в нашей жизни после родителей, так как непосредственно ей мы обязаны спасением нашей жизни. Она была влиятельным врачом со связями и смогла развернуть колесо фортуны в нашу пользу.
Первая и последняя беременность моей мамы была единственным шансом для нее иметь детей из-за резус-конфликта. То, что моя мама была беременна близнецами, тоже не определялось и стало сюрпризом для всех. УЗИ еще не делали. Мы родились в неполные шесть месяцев и были по факту выкидышем. По больничным протоколам нас не должны были спасать, так как в то время не знали, как это делать. Но грозная Нина Ивановна дала распоряжение спасать, и нас спасли. Дорисовали недостающие недели и легализовали наш статус младенцев, а не абортированного мяса.
Нас и маму страшно мучали. Она не спала и сцеживалась круглосуточно. Формулы еще не было, а сосать мы не умели. Нина Ивановна перевернула горы, прилагала всевозможные усилия и задействовала всех, кого могла, для реабилитации. После четырех месяцев в кувезах нас выписали домой. Ее труды не пропали зря.
Еще многие годы после этой младенческой истории мы стучались к ней в дверь при заболевшем горле. Ангина определялась прямо на пороге, врача можно было не вызывать и в школу не ходить. Иногда ходили занять недостающее яйцо или еще какую-нибудь мелочь по хозяйству.
Нина Ивановна была своя до подкорки.
Мы для нее были чем-то большим, чем ее дети. Я ее нежно любила, хоть ее базовое состояние всегда и было раздраженным. Улыбалась она редко, а бурчала и ругалась постоянно.
На ее день рождения, в декабре, мы каждый год пекли торт, часто «Мишка на Севере» из-за эффектного вида. Это был сложный рецепт – проект на целый день. Отдельно пеклись коржи, сбивался крем. Торт должен был постоять на холодном подоконнике, пропитаться за ночь. Последний штрих – заливка шоколадной глазурью – требовал изощренной аккуратности. Результат заманчиво блистал, как шоколадный каток.