Не думаю, что отец занимал сколько-нибудь значительный пост, потому что не имел никаких привилегий – ни автомобиля, ни приличной квартиры, ни достойного содержания. Рабочая лошадка, обычный, рядовой опер. Мы и жили, как все обычные советские граждане, если не считать особого отношения соседей к нашей семье – никто не стремился с нами сближаться. Вокруг нас словно бы образовалась невидимая зона отчуждения. Нет, с родителями всегда подчеркнуто вежливо и уважительно здоровались, но при этом никто никогда не заходил по-соседски, как было принято в те времена, чайку попить, поболтать. Грозное название отцовского ведомства защищало нас от вторжения посторонних лучше любых замков и засовов. Даже я, хоть и был еще несмышленым мальцом, ощущал некий ореол, вызванный служебным положением отца. Очевидно, получив соответствующие наставления от своих родителей, дети во дворе побаивались меня, почти никогда не пытались дразнить или обижать, и, уж тем более, никто не проявлял желания поделиться со мной своими секретами.
Отца давно нет на свете, но его старые бумаги пережили его и теперь лежат передо мной, его сыном, будоража память, вызывая из прошлого образы давно ушедших людей и канувших в Лету событий.
Честно говоря, я не ждал от этих бумаг никаких открытий, но чем дольше я вчитывался в пожелтевшие листки, тем больше узнавал неожиданного для себя.
В сущности, все пять папок представляли собой один-единственный документ – протокол допроса какого-то человека. То и дело мне попадались странные рисунки, непонятные картинки, старые фотографии… Да и сам подозреваемый был необычным. Все в нем вызывало удивление: и его странное имя – Гонсалес Ачамахес, и необычайная, какая-то нездешняя внешность… Я вглядывался в фотографии, приложенные к делу, и недоумевал. Как этот человек, обладающий таким загадочно-демоническим лицом, напоминающим фрески индейцев племени майя, мог оказаться на многострадальной русской земле? Никогда мне не доводилось встречать среди моих соотечественников таких отточенных, словно вырезанных из камня, черт лица.
Несмотря на необычную личность фигуранта, его допрос показался мне весьма тривиальным для своего времени. Конечно, учитывая иностранное происхождение подследственного, ничего умнее в КГБ не придумали, как обвинить его в работе на зарубежную разведку, причем речь шла и о мексиканской, и об американской, и о японской разведке. Мой отец задавал обвиняемому скучные, все время повторяющиеся вопросы: «С какой целью вас забросили в нашу страну для шпионажа?», «С какой конкретно организацией вы сотрудничаете?», «Информацию какого рода вы уже успели передать своим работодателям?», «Кто оказывал вам помощь на нашей территории?», и так далее, и так далее… Пароли, явки, имена соучастников – все по известному сценарию, многократно описанному в литературе и прессе, когда воспоминания репрессированных хлынули в печать. Естественно, ответы Гонсалеса на все эти вопросы были невразумительными. Чувствовалось, что он испуган, совершенно не понимает, в чем его обвиняют, надеется на то, что происходящее с ним – не более чем недоразумение, и пытается донести эту простую истину до следователя.
Однообразное чтение повторяющихся вопросов и таких же повторяющихся оправданий могло очень скоро мне наскучить, тем более что я предвидел неизбежную развязку. Однако, по мере чтения этих материалов, я все больше проникался сочувствием к незнакомому мне Гонсалесу, и все сильнее испытывал стыд за своего отца, который, хоть и был простым исполнителем, а все же творил неправедное дело. Это свидетельство пусть невольного, но все же преступления, которое совершал мой отец, склоняя невинного человека к тому, чтобы оговорить не только себя, но и других столь же невинных людей, его друзей и знакомых, уже начинало жечь мне руки. Еще немного, и папки полетели бы в корзину, но вдруг характер записей изменился.
Гонсалес внезапно перестал оправдываться – он вообще, если судить по протоколу, замолчал, несмотря на то что ворох обвинений, выдвигаемых против него следователем, нарастал, как снежный ком. Этот Гонсалес, как я понял, кроме честной и довольно самоотверженной работы в колхозе, ничем другим не занимался, а ему вдруг предъявили «вещественную улику», найденную в его доме при обыске. Этой уликой оказался странный каменный обломок с иероглифами, завернутый в тряпицу. Конечно, привлекать к изучению камня специалистов не стали, никакой экспертизы не проводили, а попросту окрестили непонятную штуковину «американским шпионским шифратором» – ни больше, ни меньше. Будь я на месте допрашиваемого бедолаги, я принялся бы отвергать эту ересь с еще большим пылом, чем до того отвергал пустые обвинения, но… Произошло непонятное – как только с него потребовали объяснений о происхождении улики, Гонсалес полностью отказался от сотрудничества с органами и на любые вопросы отвечал молчанием. Молчал он, судя по всему, и после применения к нему «особых» методов допроса. Это показалось мне странным. Почему он замолчал? Почему даже не пытался объяснить, откуда у него этот камень? Почему ни слова не желал сказать о его назначении? Казалось бы, пустяк, какой-то каменный осколок, и вдруг такое упорство, которое не смогли сломить даже пытками. Что за этим крылось? Невинному человеку нечего скрывать. Похоже, Гонсалес хранил какую-то тайну, разгадка которой как раз и заключалась в найденном у него обломке камня. Так или иначе, но воображение мое разыгралось самым немыслимым образом.
Самой «вещественной улики» в деле, конечно, не оказалось. Осталась лишь фотография камня, испещренного непонятными письменами.
На этом бы мне и закончить чтение, да избавиться от папок, напоминающих о далеко не лучших деяниях моего отца, но тут, хоть я никогда не замечал в себе задатков Пинкертона, меня разобрал неподдельный интерес к этой загадочной истории.
В моей голове рождались десятки вопросов, ни на один из которых я не мог найти ответа. И одним из них был, казалось бы, самый элементарный: почему именно эти папки вдруг оказались не в архиве, не в отцовском служебном кабинете, а здесь, дома, на антресолях? Почему в нарушение всех и всяческих правил и инструкций, он вынес ее, да еще и хранил? Эти вопросы не давали мне покоя, и я решил попробовать провести собственное расследование.
Поразмыслив, я решил, что разгадку этой истории скорее всего придется искать не в России, а в стране происхождения отцовского фигуранта – Мексике. В материалах дела содержалась информация о том, что Гонсалес, оставив состоятельных родителей и учебу в университете, увлекся теорией Маркса и отправился в Россию «помогать строить коммунистическое общество». Следователь, то бишь мой отец, конечно, не поверил этим его объяснениям. Людям вообще не очень свойственно верить в благородные побуждения своих собратьев, а уж сотрудникам госбезопасности – тем паче. Надо быть уж совсем лишенным революционной бдительности, чтобы поверить в то, что человек может оставить богатых родителей, карьеру, благополучие и примчаться в нищую Россию, одержимый лишь высокими идеями. Так что, конечно же, напрасно надеялся Гонсалес убедить моего отца в искренности своих намерений.
Видимо, в память о родном доме Гонсалес и хранил этот обломок, судя по письменам, начертанным на нем, довольно древний.
Если мое предположение верным, то самое разумное, что следовало сделать на первом этапе – узнать, что это за письмена такие. Очевидно, что это не испанский, и вообще ни один из современных языков. А где у нас занимаются мертвыми языками? В университете, на филфаке!
«Молодец!» – мысленно похвалил я себя и, вооружившись фотографией с изображением осколка из отцовской папки, отправился в университет.
Да, давненько не бывал я в университетских стенах!.. Вот уж поистине намоленное местечко, не то, что современные, в таком количестве нынче расплодившиеся платные академии, институты, и прочие шарашкины конторы, сулящие осчастливить человека дипломом. Кажется, что здесь все: стены, ступени лестниц, тяжелые двери аудиторий, коридоры хранят память о благородных людях, преданных науке, о действительно великих умах последних двух столетий.