Матери вместе с родителями удалось попасть на борт «Густлоффа» утром 30 января: «В самую последнюю минутку успели...» При этом была утеряна часть их скарба. В полдень на «Густлоффе» скомандовали поднять якоря и отчалить. На пирсе остались сотни людей.
«Мама и папа стыдились, конечно, моего большого живота. Если кто-нибудь из беженцев интересовался насчет меня, мама говорила: „Жених у нее на фронте“. Или: „Вообще-то она собиралась заочно расписаться со своим женихом, который сейчас на Западном фронте. Если, конечно, он не убит“. Но мне они вечно твердили про позор. Еще хорошо, что на корабле нас сразу разделили. Маму с папой поместили в самый низ, где нашлось местечко. А меня отвели наверх, в родильное отделение...»
Впрочем, об этом еще не время. Придется опять совершить траекторию краба: вернуться назад, чтобы продвинуться вперед. Еще весь день накануне и целую долгую ночь Покрифке сидели на своих чемоданах и узлах среди толпы беженцев, многие из которых были измучены долгой дорогой. Люди пришли сюда от Куршской косы, из Земланда, из Мазурского края. Последние беженцы прибыли из соседнего Эльбинга, атакованного советскими танками, но вроде бы еще сопротивлявшегося. Однако все больше становилось женщин и детей из Данцига, Сопота и Готенхафена, они толпились возле лошадей, телег, детских колясок, саней и саночек. Мать рассказывала мне о брошенных собаках, которых не пустили на корабль, поэтому они, голодные, бродили по порту, пугая людей. Лошадей, пришедших с восточнопрусских хуторов, хозяева распрягли, одних отдали частям вермахта, других отвели на бойню. Точнее мать сказать не могла. К тому же она больше жалела собак: «Всю ночь они выли, как волки...»
Если семья разнорабочего Покрифке покинула со своим скарбом дом на Эльзенштрассе, то их родственники, семья Либенау, не присоединились к беженцам. Слишком уж был привязан столярных дел мастер к своим строгальным станкам, к дисковой и ленточной пиле, к шлифовальной машине, к запасу досок в сарае и к доходному дому № 19, владельцем которых он являлся. Его сыну Харри, которого мать выдавала мне за моего возможного отца, еще осенью прошлого года вручили призывную повестку. Теперь он был связистом или пехотинцем на одном из пятящихся фронтов.
После войны я узнал, что поляки экспатриировали моего предполагаемого деда и его жену, как и всех остававшихся немцев. По слухам, они оказались на Западе, где-то под Люнебургом, там вскоре умерли один за другим – он, видимо, от тоски до потерянной мастерской и по множеству заготовок для дверных и оконных рам, хранившихся в подвале доходного дома. Что же касается цепного пса, в конуре которого мать некогда провела целую неделю, то он подох гораздо раньше; по ее словам, еще перед войной его отравил «дружок того жиденыша».
Вероятно, семье Покрифке удалось попасть на борт в числе последних только потому, что дочь явно была на последнем сроке беременности. Проблемы могли бы возникнуть только у Августа Покрифке. Полевая жандармерия, державшая пирс под контролем, могла забрать его, признав годным для «фольксштурма». Однако он, по выражению матери, всегда выглядел «недомерком», а потому ухитрился избежать контроля. Впрочем, строгих проверок под конец уже и не стало. Воцарился хаос. Дети могли очутиться на корабле без матерей. А у некоторых матерей в давке на сходнях вырывали из рук ребенка, который падал за поручни в воду, в прогал между бортом корабля и причалом. Тут уж кричи не кричи...
Возможно, семья Покрифке могла бы пристроиться на пароходы «Оцеана» или «Антонио Дельфино», хотя и те были переполнены беженцами. Оба судна также стояли у причала Оксхёфт в Готенхафене, который прозвали «пирсом доброй надежды»; этим средней величины транспортам посчастливилось благополучно добраться до Киля и Копенгагена. Но Эрне Покрифке «до смерти» хотелось попасть именно на «Вильгельм Густлофф», с которым связывалось столько радостных воспоминаний о круизе СЧР па тогда еще белоснежном лайнере к норвежским фьордам. Во взятых с собою пожитках она хранила фотоальбом со снимками из того путешествия.
Оказавшись внутри корабля, Эрна и Август Покрифке почти ничего не узнавали, поскольку все столовые, библиотека, Фольклорный зал и Музыкальный салон лишились своего убранства, в том числе картин, и превратились в шумный матрасный табор. Матрасами были забиты даже застекленная прогулочная палуба и переходы. Здесь гомонили тысячи детей, посчитанных и не посчитанных как часть живого груза, и их гомон то и дело смешивался с объявлениями по радио, когда выкликались имена очередного потерявшегося мальчика или девочки.
Когда незарегистрированное семейство Покрифке поднялось на борт, мать сразу отделили от родителей. Так решила медсестра. Осталось неизвестным, куда девушки из вспомогательной службы ВМС, следившие за порядком, отвели супругов – в одну из уже занятых кают, «уплотнив» ее, или же их вместе с остатками скарба разместили в одном из общих помещениий. Во всяком случае, Тулла Покрифке больше уже никогда не видела ни семейного фотоальбома, ни собственных родителей. Я сознательно выбрал именно эту последовательность перечисления, ибо, по-моему, мать переживала утрату фотоальбома особенно сильно, поскольку с ним пропали все снимки, сделанные семейным «Кодаком», которые запечатлели ее на мостках купальни в Сопоте с кудрявым братцем Конрадом или ее же в Йешкентальском лесу у памятника Гутенбергу, где они стоят вместе со школьной подругой Йенни и удочерившим подругу штудиенратом Брунисом, не говоря уж о многочисленных фотографиях с Харрасом, чистопородным псом, известным своими племенными достоинствами.
В бесконечных историях о том, как семья попала на лайнер, мать всегда говорила о восьмом месяце беременности. Наверное, восьмой и был. Так или иначе, ее поместили в родильное отделение. Оно находилось рядом с так называемой «оранжереей», откуда доносились стоны тяжелораненых. Во времена круизов СЧР «оранжерея», то есть своего рода зимний сад, была весьма любима отпускниками. Она располагалась под самым капитанским мостиком. Доктор Рихтер, старший офицер военно-медицинской службы во Втором учебном дивизионе подводников, стал теперь главным корабельным врачом, следовательно, ему подчинялись и «оранжерея», и родильное отделение. Каждый раз, рассказывая о корабле, мать говорила: «Там мы наконец-то согрелись. Молока нам сразу дали горячего, даже ложку меда туда положили...»