На первый взгляд «Военный летчик», опубликованный в США под названием «Полет к Аррасу» (1942), кажется книгой, написанной «на случай». Она должна была внушить согражданам Сент-Экзюпери любовь к «вечной Франции» – той Франции, которую воплощает горстка самоотверженных героев, несмотря на позорное поражение в войне; она должна была внушить американцам, первым читателям повести, что боевой дух французов не иссякнет. Но при этом Сент-Экзюпери пытался избежать слишком конкретной политической тенденции, со всей очевидностью проступавшей в его публицистике, – он избегал рассуждений о политике генерала де Голля, с которым отказался сотрудничать. Книга о подвиге и о поражении Франции оказывается книгой о личности перед лицом абсурда.
Зачем Сент-Экзюпери готов жертвовать собой, совершая разведывательный полет к Аррасу, если очевидно, что все эти действия бессмысленны, что его подвиг бесполезен в этой войне, в которой французы сами обрекли себя на поражение? Зачем служить, если служение бесполезно? Такие вопросы задает философ Морис Мерло-Понти в последней главе своей книги «Смысл и бессмыслица» (1948). «Сент-Экзюпери бросается на задание, потому что оно и есть он сам, последствие того, что он думал, хотел и решил, потому что он станет ничем, если уклонится от него. По мере того как он погружается в опасность, он завоевывает свое бытие. <…> Он чувствует себя неуязвимым, потому что он наконец внутри вещей, он покинул свою внутреннюю пропасть, и теперь, если он погибнет, то погибнет в мире»[11]. Абсурдное, но героическое деяние дает человеку ощущение сопричастности. Таков, по мнению Мерло-Понти, современный герой, который совершает подвиги не ради морали, но во имя обретения своего бытия.
Таким образом, гуманизм Сент-Экзюпери может быть рассмотрен в экзистенциальном ключе. В его произведениях личность постигает смысл бытия только благодаря некоему особому способу своего существования – существования в экстремальных ситуациях – перед лицом смерти, в условиях абсолютного одиночества в песчаной или снежной пустыне (когда человек «становится свидетелем самого себя», как говорил Сартр).
«Маленький принц» оказался последним произведением, опубликованным при жизни автора. Это сказка, в которой невозможно было не увидеть намеков на различные политические или общественные проблемы Франции предвоенной и военной эпох. Вместе с тем в ней легко узнаются отзвуки любимых Сент-Экзюпери «Мальчика-с-Пальчик» Шарля Перро и «Русалочки» Ганса Кристиана Андерсена. А близкие Сент-Экзюпери говорили, что у каждого персонажа или вещи есть свой прототип: в письмах он часто называл Консуэло розой; Лисом, возможно, была его американская пассия Сильвия Рейнхардт, а еще, может быть, его верная подруга Элен де Вогюэ и, конечно же, лисенок-фенек из «Планеты людей»; барашек – это пудель все той же Сильвии; Деловой человек – Латекоэр; баобабы возникли из Дакара, а вулканы – из Патагонии… И разумеется, в сказке было два Сент-Экзюпери: один – в образе летчика-рассказчика, а другой – Маленького принца, в таинственном уходе которого пытались найти разгадку гибели его создателя.
Кому предназначалась эта сказка? Автор посвятил ее своему старому другу Леону Верту, сохраняя, впрочем, виртуальную двойственность возраста – «Леону Верту, когда он был маленьким». Элен де Вогюэ вообще считала, что «Маленький принц» – «сказка для взрослых», «автобиографическое произведение, которое передает посредством сатиры на современность ежедневные волнения и страдания души ребенка». Но, как показал невероятный успех этой сказки именно у детской аудитории, на которую изначально и рассчитывало издательство «Рейнал энд Хичкок», когда заказывало ее Сент-Экзюпери, дети так любят эту сказку потому, что им нравится, когда с ними говорят как со взрослыми.
Когда после смерти Сент-Экзюпери была опубликована книга «Цитадель», стало ясно, что форма параболы, характерная для «Маленького принца», занимала его еще с середины 1930-х годов, когда он только задумал писать «Цитадель». Но если акварельная прозрачность мысли «Маленького принца» и видимая простота языка обеспечили сказке успех, выход в свет «Цитадели» в 1948 году был встречен во Франции более чем прохладно. Критики не узнали «своего Сент-Экса» – героического писателя-летчика с благородными идеями; они не могли понять парадоксальных притч нового alter ego Сент-Экзюпери – берберского вождя, откровенно напоминающих одновременно и сочинения Ницше, и Библию, и Коран… Поэтому они настаивали на том, что «Цитадель», которую Сент-Экзюпери не успел завершить, представляет собой просто беспорядочную груду набросков, большую часть из которых автор даже не написал, а наговорил на диктофон.
Действительно, композиция «Цитадели» условна, она является результатом работы текстологов и издателей, а не автора. Но нельзя сказать, что в предшествующем творчестве Сент-Экзюпери не было ничего подобного: наиболее ярким примером служит, конечно же, «Планета людей», произведение, получившее всеобщее признание и у публики, и у критики. Бессюжетную «Цитадель», у которой нет «настоящего» финала, можно читать с любого места; фрагментарность и незавершенность «Цитадели» могут восприниматься как органическая часть замысла книги, которая предвосхищает откровенно игровую композицию, характерную для постмодернизма.
«Цитадель» напоминает по жанру средневековые теологические «суммы» (вспомним «Сумму теологии» Фомы Аквинского); эту форму, например, использовал в 1940-е годы писатель Жорж Батай, очень далекий от Сент-Экзюпери. Впрочем, как это ни парадоксально, между этими двумя писателями обнаруживается немало потенциальных точек соприкосновения. И дело не том, что библиотекарь по профессии Жорж Батай был направлен в 1949 году работать в затерянный во французской глубинке городок Карпантра – тот самый, о котором мечтал в одном из своих последних писем Сент-Экзюпери: «Добродетель – это значит спасать французское духовное наследие, оставаясь хранителем библиотеки где-нибудь в Карпантра»[12]. И Батай, и Сент-Экзюпери стремились к постижению некоего духовного начала посредством переживаемых чувств и размышлений на грани со смертью: именно в этом смысле к творчеству Сент-Экзюпери вполне может быть применено батаевское понятие «внутреннего опыта». В «Цитадели» можно найти немало рассуждений о необходимости человеческой и творческой растраты, которые перекликаются с концепциями «непроизводительной траты» и основанной на ней коммуникации, которые Батай разрабатывал в 30—40-е годы, но, разумеется, речь идет не о взаимном влиянии писателей друг на друга, но о параллелизме их творческих поисков.
Разумеется, Сент-Экзюпери в отличие от Батая не интересует деструктивность как таковая, он склонен к «примирению» не только в политическом, но и в философском смысле. Он писал в дневниках: «Единственная человеческая операция – это “примирить”, но примирить можно лишь с помощью новой системы понятий». Это примирение вовсе не означает приспособленчества и конформизма, в котором Сент-Экзюпери сначала обвиняли голлисты, а потом шестидесятники. Писатель стремился к универсальному языку, который мог бы затронуть читателя, независимо от его идеологических и религиозных пристрастий.
Как же создать эту «новую систему понятий»? С одной стороны, «все мои понятия чисто эмпирические», писал он в дневниках, продолжая размышлять о деяниях, которые воплощались во всех его книгах. С другой стороны, для «примирения» необходимо создать некий новый язык, о чем он и говорит в «Цитадели»: «Я должен творить язык, который будет истощать противоречия. Потому что язык – это тоже жизнь». Только такой язык сможет преодолеть бессилие слов – «ветер слов», – только такой язык сможет «постичь», или буквально «схватить», бытие, а значит, преодолеть свою мертвую условность. Чтобы создать этот новый язык, необходимо ответить на вечный вопрос Ницше: «Кто говорит?» И берберский вождь, а вместе с ним и Сент-Экзюпери, отвечает: «Я – новый язык, дом, границы, внутренний стержень».