– Позже поговорим, – пообещала она.
Они разожгут камин, попросят Перкинса принести чай и обсудят все, каждую мелочь.
Их плащи искали очень долго. Когда подруги вышли из здания (лакей Стейвс отправился на поиски наемного экипажа чуть раньше), они обнаружили, что Мелвиллы их опередили. Сестра и брат стояли на брусчатой мостовой. Леди Каролина возилась с застежкой плаща, а Мелвилл нетерпеливо перекатывался с пятки на носок и обратно.
– Давай с ними попрощаемся, – прошептала Маргарет, собираясь шагнуть вперед.
Но прежде чем она успела что-то сказать, прозвучал голос Мелвилла:
– Поторопись, Каролина. Мне хочется поскорее закончить этот тоскливый вечер. Никогда в жизни не встречал настолько пресных людей. Как мы здесь выживем, не представляю.
– Со всех них не наберешь даже унции силы духа, – согласилась леди Каролина. – Будем надеяться, что скоро нам удастся вернуться в Лондон.
– Надеяться и молиться, – подхватил Мелвилл. – Охрани нас Господь от деревенщины, старых дев и вдов – большинство из них невыносимые зануды!
Леди Каролина рассмеялась, взяла брата под руку, и они двинулись в темноту ночи.
– Ох, – выдохнула Маргарет.
Лицо Элизы горело. Подруги застыли на месте, невидяще глядя вслед Мелвиллам.
– Наверное… – пролепетала Маргарет, в голосе которой уже не звучало возбуждение, – наверное, мы скучны в сравнении с их обычным кругом общения.
– Мы не скучные, – ответила Элиза, тщась остановить дрожь в уголках губ. – И… и даже если так, мы не заслужили подобного неуважения.
Ее обдавало жаром, одолевало раздражение, к глазам подступали слезы – и все это одновременно. Когда прибыла коляска, Элиза неловко поднялась в нее, уселась и напряженно переплела пальцы, изо всех сил стараясь держать себя в руках.
Ситуация, когда она кому-то не понравилась, была Элизе не в новинку. Напротив, она сталкивалась с чужим невниманием и пренебрежением постоянно, а значит, предчувствие осуждения сопровождало ее всю жизнь. Но сегодня она не ждала ничего подобного. Не ожидала этого от Мелвилла. Лицо ее было пунцовым от унижения. Она не могла поверить, что так скоро и с таким энтузиазмом поддалась на лестные знаки внимания со стороны графа, тогда как все это время истинное его отношение было совершенно иным. Какая же она дура!
Приехав домой, кузины, не сговариваясь, разошлись по своим спальням – они уже не видели радости в том, чтобы обсуждать события вечера. Но и заснуть казалось маловероятным.
Переодевшись с помощью Пардл, Элиза села на кровать и застыла в неподвижности. Слова Мелвилла звучали в ее голове, как детские стихи, повторяемые по кругу: занудна, пресна, лишена силы духа. Оскорбительные эпитеты причинили бы меньше боли, если бы Элиза была уверена, что они полностью ошибочны. Но на самом деле… «Послушная и верная долгу» – так назвал ее муж в завещании. «Не способна заронить и капли сомнения и неодобрения», – пригвоздил ее Сомерсет во время оглашения документа. И теперь, встретившись с ней лишь дважды, Мелвилл, похоже, оценил ее так же невысоко. Элиза думала, что, поехав в Бат вместо Бальфура, доказала свою храбрость. Но не заблуждалась ли она? Их привела сюда отвага не ее, а Маргарет. И разве с момента их приезда Элиза не руководствовалась чужими мнениями и желаниями в той же степени, что и всегда?
В такие моменты, когда тебя терзает ощущение собственной никчемности, разумнее всего отвлечься оптимистичными мыслями и приободриться. Но сейчас Элизу искушала более соблазнительная идея – опуститься в самые беспросветные глубины.
Она встала, подошла к письменному столу в углу спальни, выдвинула ящик и достала маленькую деревянную шкатулку, которую заботливо поместила туда неделями раньше. Поставила шкатулку на стол и села.
Ей давным-давно полагалось сжечь содержимое. Вместо этого Элиза тайком перевезла шкатулку в Харфилд, когда ей было семнадцать, а теперь, десять лет спустя, и в Бат. Пожалуй, собранные ею реликвии в каком-то смысле объясняли, почему пламя чувств, питаемых к Сомерсету, не угасло до сих пор. В любой момент, ощутив, что ее воспоминаниям грозит опасность потускнеть, она могла открыть шкатулку и вернуть память о том, как сильно они когда-то любили друг друга.
Под крышкой, на самом верху стопки бумаг лежал портрет. Он был не лучшей из работ Элизы – всего лишь карандашный набросок лица и фигуры Сомерсета, сделанный по памяти. Как следствие, изображению недоставало точности и детальности. Но, несмотря на это, бросив взгляд на рисунок, любой догадался бы, что художница влюблена в свою модель. Дедушка всегда говорил, что Элиза рисует не только рукой, но в той же мере сердцем. Каждая тщательно проведенная карандашная линия внятно рассказывала, как много усилий приложила художница, чтобы передать важнейшие нюансы. Его глаза… да, вся суть заключалась в выражении глаз. Взгляд нарисованного Сомерсета, направленный на Элизу, светился благоговением, словно он видел перед собой нечто бесконечно драгоценное. Именно так он смотрел на нее, до того как…
Элиза взяла портрет и бережно отложила в сторону. Ниже лежали письма; бумага истончилась и пожелтела от времени. С каждым проходящим годом чернила тускнели, но Элизе и не нужно было разбирать слова. Она могла рассказать всю историю, основываясь только на почерке. В записке, которую Оливер прислал ей вместе с цветами после их первой встречи, буквы и строчки легли аккуратно и ровно. Все началось с ухаживаний настолько традиционных, насколько это вообще возможно, доказательством чему служили бальные карточки Элизы, в которых постоянно мелькало его имя. Они встретились на одном балу, танцевали на следующем, разговаривали и флиртовали друг с другом на пикниках, за игрой в карты, во время скачек. Спустя всего несколько недель уже обменивались длинными письмами, полными сердечных излияний. Почерк стал более быстрым, сжатым, настойчивым – вплоть до самого последнего письма в шкатулке. Оно заканчивалось словами, по которым Элиза водила пальцами много раз, так часто, что и не сосчитать.
«Глубина моего преклонения перед Вами столь велика, что побуждает меня к действиям. Завтра я нанесу визит Вашему отцу».
Это письмо было финальным штрихом, реликвией. Кто-то мог бы потешить себя иллюзиями, что сказка на том и завершилась. Позволение отца испрошено, разрешение дано, вопрос задан, получен ответ. Свадьба. Дети. Счастье. Но все сложилось совсем не так. И то обстоятельство, что заключительные, горькие слова, которыми они обменялись, были произнесены вслух, а не написаны, не делало их менее правдивыми.
– Вы должны сказать им, что не согласны, Элиза, – настаивал возлюбленный; лицо его было белее, чем луна над их головами. – Вы должны сказать им, что уже дали слово другому.
– Я пыталась, – прошептала она срывающимся голосом. – Они не слушают.
– Тогда заставьте их выслушать! – взмолился он. – Вас не могут выдать за него силой!
– Поймите же, я обязана повиноваться, – жалобно сказала она, не отпуская его руки, хотя он отстранился. – Этот союз полезен для моей семьи… я не могу пойти против их желаний.
– Он мой дядя, Элиза! Вы не можете, несомненно, не можете так со мной поступить!
Она пыталась ему объяснить… ей казалось, ее настигнет смерть, если он не поймет… но ничего не вышло. Все, что он видел, – слабость ее натуры.
– У вас нет силы духа, – сказал он наконец. – У вас нет силы духа, Элиза.
Тогда, как и теперь, эти слова ранили, потому что были истинны.
Элиза захлопнула шкатулку. Довольно! Нельзя позволять, чтобы ее и дальше преследовали речи Сомерсета, так же как нельзя позволять, чтобы Мелвилл разрушил жизнь, которую они с Маргарет начали строить здесь. И если она не может убедить ни одного из этих джентльменов, что обладает силой духа, по крайней мере у нее есть возможность доказать это себе самой.
Она достала из ящика чистый лист бумаги. Вероятно, ее упорное нежелание написать Сомерсету объяснялось не только чувством неловкости. Возможно, подспудно она понимала: в формальном послании (и столь же формальном ответе ее корреспондента) будет что-то окончательное. Последнее письмо, которое она положит в шкатулку, станет неоспоримым доказательством того, что их сердечная привязанность больше не существует, это по-настоящему и навсегда. Но в конце концов, так оно и было. Она больше не могла отворачиваться от правды. Пришло время действовать самостоятельно, хватит безвольно плыть по течению.