«Не наклонялась я, но ворот порван мой…» – начала она, прикрыв глаза.
Не наклонялась я, но ворот порван мой,
хоть все шипы в траве, ничуть не выше.
– Ах! – беспомощно произнес судья Махешвари. Его голова на пухлой шее затряслась в экстазе.
А Саида-бай продолжала:
Могу ль невинной быть в чужих глазах,
судя меня, ловца готовы оправдать они же…
Тут Саида-бай бросила взгляд, исполненный одновременно томления и укора, на бедного восемнадцатилетку. Он тут же опустил глаза, а один из друзей толкнул его и восторженно спросил:
– Могу ль невинным быть? – что смутило юношу еще сильнее.
Лата сочувственно посмотрела на парня и с восхищением – на Саиду-бай.
«И как это ей удается? – подумала она, восторгаясь и чуточку ужасаясь. – Их чувства словно податливая глина в ее руках, и все эти мужчины могут лишь ухмыляться и стонать! И Ман – хуже всех!» Лате обычно нравилась более серьезная классическая музыка. Но теперь она, как и ее сестра, тоже наслаждалась газелью, а еще, хоть это и было странно, преображенной романтической атмосферой Прем-Ниваса. Как хорошо, что ее мать ушла наверх.
Тем временем Саида-бай, протянув руку к гостям, пела:
Святоши так минуют дверь таверны —
терплю, как смотрят на меня, но не подходят ближе.
– Вах, вах! – громко воскликнул Имтиаз позади.
Саида-бай наградила его ослепительной улыбкой, затем нахмурилась, словно испугавшись. Однако снова взяла себя в руки и продолжила:
Бессонной ночи вслед легчайший ветерок
шевелит воздух городской и ароматом дышит.
О чем теперь мне петь, совсем не вижу я,
пойду куда глаза глядят – меня услышат.
– Куда глаза глядят – меня услышат! – пропели одновременно двадцать голосов.
Саида-бай вознаградила их энтузиазм кивком. Но безбожие этого двустишия было превзойдено безбожием следующего:
Склоню колена, Кааба
[110] сердца моего,
и жду с молитвой взор твой будто свыше.
В рядах зрителей послышались вздохи, прокатился дружный стон. Ее голос почти сорвался на слове «свыше». Только совершенно бесчувственный чурбан посмел бы это порицать.
Ослеплена, как солнцем я, о Маст,
Вдруг облака волос и лунный лик увижу…
Ман был настолько тронут той почти декламационной выразительностью, с которой Саида-бай исполнила последнее двустишие, что невольно воздел к ней руки. Саида-бай закашлялась, прочищая горло, и загадочно взглянула на него. Ман ощутил жар и дрожь во всем теле и на какое-то время потерял дар речи, зато воспроизвел ритмический рисунок аккомпанемента на голове одного из своих деревенских племянников лет семи.
– Что вы хотите услышать следующим, Махешджи? – спросила его отца Саида-бай. – До чего чудесную публику вы всегда собираете в вашем доме! И такую осведомленную, что я порой чувствую себя лишней! Стоит мне лишь пропеть два слова – и вы, господа, завершаете газель!
Раздались восклицания: «Нет-нет!», «Что вы такое говорите?» и «Мы лишь ваши тени, Саида-бегум!»[111].
– Я уверена, что это не из-за моего голоса, а лишь благодаря вашей милости и милости Того, Кто наверху, – добавила она, – сегодня вечером я здесь. Я вижу, что ваш сын так же признателен мне за мои скромные усилия, как и вы были в течение многих лет. Должно быть, это в крови. Ваш отец, пусть он покоится с миром, был полон доброты к моей матери. И теперь я получаю вашу милость.
– Кто из нас кому оказывает милость? – галантно ответил Махеш Капур.
Лата невольно посмотрела на него с некоторым удивлением. Ман поймал ее взгляд и подмигнул. И она невольно улыбнулась в ответ. Теперь, когда они были родственниками, она чувствовала себя с ним не так скованно. Она вспомнила его утренние выходки, и улыбка вновь приподняла уголки ее губ. Теперь всегда, сидя на лекциях профессора Мишры, Лата невольно будет вспоминать уморительную картину: как он вылезает из ванны, мокрый, розовый и беспомощный, словно младенец.
– Однако некоторые молодые люди столь молчаливы, – продолжала Саида-бай, – что они сами могут быть идолами в храмах. Возможно, они так часто вскрывали свои вены, что у них не осталось крови, а? – очаровательно рассмеялась она.
Ах, сердце мотыльком летит на яркий свет…
Сегодня мой герой блистательно одет!
Молодой Хашим виновато окинул взглядом свою синюю вышитую курту. Но Саида-бай безжалостно продолжала:
Как его вкусу не воздать хвалу?
Он кажется мне принцем на балу!
Поскольку во многих стихах на урду, как и во многих из более ранних по времени персидских и арабских стихах, поэты обращались к молодым людям, Саиде-бай было несложно найти такие озорные отсылки к мужской одежде и манере поведения, чтобы было понятно, в кого летят ее стрелы. Хашим мог краснеть, гореть и кусать нижнюю губу, но ее колчан был бездонен. Она посмотрела на него и продолжила:
Алые губы твои – со вкусом медвяной росы.
О, Амрит Лал! – истинно имя твое.
Друзья Хашима к этому времени уже содрогались от смеха. Но, должно быть, Саида-бай поняла, что он больше не вынесет любовной травли, и смилостивилась, предоставив ему небольшую передышку. К этому моменту публика осмелела достаточно, чтобы выдвигать свои предложения, и после того, как Саида-бай, потакая своему вкусу, слишком интеллектуальному для столь чувственной певицы, исполнила одну из наиболее сложных и насыщенных аллюзиями газелей Галиба, кто-то из публики предложил одну из своих любимых – «Где встречи те? Где расставания?».
Саида-бай согласилась, повернулась к музыкантам, играющим на саранги и табла, и сказала им несколько слов. Саранги начал играть вступление к медленной, меланхоличной, ностальгической газели, написанной Галибом не на склоне лет, а в те дни, когда он был сам ненамного старше самой певицы. Но Саида-бай вложила в свои вопрошающие куплеты такую сладкую горечь, что тронула даже самые черствые сердца. И когда они присоединились в конце знакомой сентиментальной строчки, казалось, они задают вопрос себе, а не показывают соседям свою осведомленность. И эта проникновенность вызывала у певицы еще более глубокий отклик, так что даже последний сложный бейт, в котором Галиб возвращается к своим метафизическим абстракциям, стал кульминацией, а не отступлением от общего смысла газели.
После этого прекрасного исполнения публика лежала у ног Саиды-бай. Те, кто намеревался уехать не позднее одиннадцати часов, оказались не в силах сбросить чары, и вскоре незаметно уже перевалило за полночь.
Маленький племянник Мана уснул у него на коленях. Уснули и многие другие мальчики. Слуги унесли их и уложили спать. Сам Ман, который раньше часто влюблялся и поэтому был склонен к своеобразной приятной ностальгии, был ошеломлен последней газелью Саиды-бай. Он задумчиво раскусил орех кешью. Что он мог поделать? Он чувствовал, как неумолимо влюбляется в нее. Саида-бай теперь продолжила свои заигрывания с Хашимом, и Ман ощутил легкий укол ревности, когда она пыталась получить от юноши ответ:
Тюльпану ли, розе – им ли равняться с тобою?
Сколь же метафоры эти бессильны…