– Вот же, он купил банку месяц назад. Почти за двадцать рупий. Что с ней стало? Нас не двенадцать человек в семье, чтобы в таком темпе уничтожить целую банку.
– Я ведь только вернулся, – осмелился вставить Матин, бросив взгляд на метельщицу.
– Дай тебе волю, ты бы покупал нам шестнадцать сиров гхи каждую неделю, – сказала госпожа Рупа Мера. – Выясни, куда делось оставшееся масло.
– Ушло на пури, паратхи и дал[93]. А еще мемсахиб любит положить сахибу немного гхи в чапати[94] и в рис каждый день… – начал Матин.
– Да-да, – перебила его хозяйка. – Я могу представить, сколько его ушло на все эти нужды. Мне хочется выяснить, что стало с остальным маслом. Мы не держим дверь нараспашку, у нас не лавка торговца сластями.
– Да, бурри-мемсахиб.
– Но похоже, юному Мансуру кажется, что это так.
Матин промолчал, но нахмурился с явным неодобрением.
– Он подъедает сласти и пьет нимбу-пани, которые оставлены на случай прихода гостей, – продолжала госпожа Рупа Мера.
– Я поговорю с ним, бурри-мемсахиб.
– Насчет сластей я не уверена, впрочем, – уточнила добросовестная госпожа Рупа Мера. – Он мальчик своевольный. А ты – ты никогда не приносишь мне чай вовремя. Почему никто в этом доме не заботится обо мне? Когда я жила в доме Аруна-сахиба в Калькутте, его слуга постоянно приносил мне чаю. А здесь никто даже не предложит. Живи я в собственном доме, все было бы иначе.
Матин, понимая, что со счетами на сегодня покончено, вышел, чтобы приготовить чай для госпожи Рупы Меры.
Минут через пятнадцать появилась трогательно-прекрасная Савита, пробудившись после дневного сна. Она вышла на веранду и застала мать за перечитыванием Арунова письма. Заливаясь слезами, она произнесла:
– Висюлек в уши! Он даже назвал это «висюльки в уши»!
Когда Савита узнала, в чем дело, ее охватил прилив сострадания к матери и негодования из-за поступка Минакши.
– И как она только могла? – воскликнула она.
За мягким характером Савиты скрывалась ее способность яростно защищать тех, кого она любит. Она была духовно независима, но в таком сдержанном ключе, что только самые близкие люди, хорошо ее знавшие, понимали, что ее желания и ее жизнь не определяются всецело тихим течением обстоятельств. Савита приголубила мать и сказала:
– Я поражена поступком Минакши. И обязательно прослежу, чтобы со второй папиной медалью ничего не случилось. Память о папе мне дороже, чем ее недалекие прихоти. Не плачь, ма. Я напишу ей немедленно. Или можем вместе написать, если хочешь.
– Нет-нет. – Госпожа Рупа Мера печально глядела в свою пустую чашку.
Когда вернулась Лата, новость потрясла и ее. Она была папочкиной дочкой и любила разглядывать его академические медали. Конечно, Лата ужасно расстроилась, когда их отдали Минакши. Что они могут для нее значить, недоумевала тогда Лата, по сравнению с тем, что они значат для его дочерей? И теперь ее правота подтвердилась таким ужасным образом. Арун тоже вызывал в ней негодование. Мало того что это случилось – с его ли согласия или из-за его попустительства, так он еще легкомысленно сообщает об этом в глупом и небрежном своем письме. Его грубые, мелкие попытки шокировать или задеть мать возмущали ее. Что до его предложения, чтобы она приехала в Калькутту и «сотрудничала», – тут уж Лата решила, что это она сделает в самую распоследнюю очередь на свете.
Пран пришел поздно, задержавшись на первом заседании комиссии по социальному обеспечению студентов, и застал свое семейство в полном раздрае, однако он слишком утомился, чтобы немедленно начать расспрашивать, что же произошло. Он сел в свое любимое кресло-качалку, реквизированную из Прем-Ниваса, и несколько минут предавался чтению. Чуть погодя он спросил Савиту, не хочет ли она прогуляться, и во время прогулки был вкратце посвящен в причину кризиса. Он попросил Савиту дать ему прочесть письмо, которое та написала Минакши. Не потому, что он не доверял суждениям своей жены, – совсем наоборот. Но он надеялся, что, не будучи Мерой и посему не испытывая слишком сильной боли от содеянного, мог бы удержать жену от необдуманных слов, способных спровоцировать необратимые действия. Семейные ссоры – из-за собственности или оскорбленных чувств – очень горькие события, и предотвращение их – почти гражданская обязанность.
Савита с радостью показала ему письмо. Пран прочитал его, кивая время от времени.
– Отлично, – сказал он совершенно серьезно, словно одобряя студенческое эссе. – Дипломатично, но наповал! Нежная сталь, – прибавил он уже совсем другим тоном и посмотрел на жену с удивлением и любопытством. – Я прослежу, чтобы оно ушло завтра.
Позднее пришла Малати. Лата пожаловалась ей насчет медали. Малати рассказала об опытах, которые им пришлось ставить в медицинском колледже, и госпожа Рупа Мера испытала достаточно сильное отвращение, чтобы отвлечься от своей обиды – хотя бы ненадолго.
За обедом Савита впервые заметила, что Малати влюблена в Прана. Это было очевидно: девушка украдкой смотрела на него поверх тарелки с супом, но избегала напрямую встречаться с ним взглядом. Савиту это нисколько не возмутило. Она приняла эту данность, поскольку знала, что муж преданно ее любит. Увлечение Малати было одновременно естественно и невинно. И совершенно очевидно, что Пран о нем ни сном ни духом. Он рассказывал о пьесе, которую поставил в прошлом году на День посвящения в студенты: «Юлий Цезарь» – типично университетский выбор (по выражению Прана), поскольку мало кто из родителей захотел бы, чтобы их дочери играли на сцене… но, с другой стороны, темы жестокости, патриотизма и смены власти в нынешнем историческом контексте звучали свежо как никогда. Недалекость умных мужчин, думала Савита, составляет половину их привлекательности. Она на секунду закрыла глаза и мысленно помолилась за его здоровье, за свое и за здоровье их еще не рожденного малыша.
Часть вторая
2.1
Утром в день Холи[95] Ман проснулся, улыбаясь. Он выпил не один, а несколько бокальчиков тхандая[96], сдобренного бхангом[97], и вскоре воспарил, точно воздушный змей. Он чувствовал, как потолок наплывает на него, – или это он сам плывет под потолок? Будто в тумане он увидел своих друзей Фироза и Имтиаза вместе с навабом-сахибом, прибывших в Прем-Нивас поздравить семейство Капур. Он вышел вперед, чтобы пожелать гостям счастливого Холи. Но смог только смеяться без умолку. Они вымазали его лицо краской, а он все хохотал и хихикал. Его усадили в уголок, и он смеялся, пока слезы градом не покатились по лицу. Потолок к тому времени уплыл на свое место, зато стены пульсировали чрезвычайно загадочно. Внезапно он вскочил, обхватил Фироза и Имтиаза за плечи и потащил к выходу.
– Куда мы? – спросил Фироз.
– К Прану, – ответил Ман. – Я должен отпраздновать Холи со своей невесткой.
Он сгреб два пакета с цветной пудрой и засунул их в карман курты[98].
– В таком состоянии тебе лучше не садиться за руль отцовской машины, – заметил Фироз.
– А, мы поедем на тонге, на тонге, – пропел Ман, размахивая руками, а потом снова обнял Фироза. – Но сперва выпейте тхандая. Вставляет потрясающе.
Им повезло. В то утро было немного свободных тонга, но одна из них катила мимо шагом, едва они вышли на Корнвалис-роуд. Все дорогу до университета лошадь нервничала, когда они проезжали мимо орущих праздничных толп. Тонга-валла получил от них вдвое против обычной стоимости поездки, а заодно они щедро вымазали розовой краской его лицо и зеленой – морду лошади.