Ликующая толпа вопила, а я думала: «Ты переживаешь исторический момент…»
Коффи пытался объяснить охранникам, что я приехала издалека (из Гваделупы?) специально на церемонию, но меня все равно не пустили в Национальное собрание на интронизацию. У меня не было ни именного приглашения, ни членского билета, ни действующей карточки избирателя, пришлось уйти с обидным ощущением изгойства. В первый, но далеко не в последний раз в Африке. На автовокзале я села в пустое «сельское такси» и получила от косматого, как идол, водителя первый урок трайбализма[56]. Вид у него был угрюмый, он явно не разделял всеобщую радость.
– Разве сегодня не великий день? – спросила я.
– Уфуэ-Буаньи – бауле[57], – ответил он. – А я – бете![58]
– И что с того?
Он пожал плечами.
– Теперь у бауле будет все, а бете останутся бедняками.
Вернувшись в Бенжервиль, я забрала Дени и Сильви от Каристанов. Глубоко равнодушные к политике, они спокойно играли в белот.
– Хорошо все прошло? – спросил мсье Каристан и продолжил, не дожидаясь ответной реплики: – Вот увидишь, это ничего не изменит! Белые будут по-прежнему указывать нам, что делать. Этот Уфуэ-Буаньи их креатура, как и Сенгор. Он их пешка, не зря же столько раз получал министерские посты во французском правительстве.
Я ничего не могла ответить – у меня не было собственного мнения, – знала только, что Ги Тирольен и Коффи Н’Гессан считали Уфуэ-Буаньи лидером, «могучим, как слон», символом движения, чьей единственной заботой была эмансипация народа. Я молча приняла из рук мадам Каристан чашку кофе.
Несколько дней спустя Коффи наконец осмелился на признание, посулил мне место в Абиджанском лицее и показал квартиру, где я буду жить в следующем учебном году. Ультрасовременную, с видом на лагуну. Я не могла ответить на чувства Коффи, но и провести в Бенжервиле еще один год не хотела, а потому позволила себя поцеловать и… приняла все вышеперечисленное. Будь что будет! На следующей неделе я заплатила за две недели моему любимому слуге Жиману и улетела с детьми на две недели в Гвинею, как было условлено с Конде.
Оценивая первое пребывание в Африке, вынуждена признать, что оно ничем меня не «обогатило». В Буакея купила несколько фигурок божков племени бауле, символизирующих плодовитость и плодородие. Это были деревянные куколки со смешными головками-шариками и растопыренными ручками. Они и сегодня смотрят на меня пустыми глазами и остаются символом Черного континента. Больше я ничего не увидела. И не услышала.
И все-таки Берег Слоновой Кости оставил незабываемые впечатления. Я никогда не забуду восторг, пережитый в храме из ба́рочного леса[59] на подъезде к Бенжервилю, и любовь с первого взгляда к остаткам колониального прошлого в Гран-Бассаме. Я любовалась красотой женщин, их затейливыми прическами, манерой одеваться и пристрастием к украшениям. В 2010 году, начав писать свой последний роман «В ожидании паводка», я не удержалась от искушения поселить одного из героев, Бабакара, в Абиджане. Годы гражданской войны разрушили город, и я таким образом выразила свою печаль и сочувствие.
Я тогда впервые летела самолетом, и мы с Дени оба ужасно трусили. Я сидела, прижавшись носом к стеклу иллюминатора, и с трепетом смотрела на темный ковер леса, расстилавшийся у нас под крылом. На кроваво-красную землю и огромный сверкающий океан.
Второй полет над гнездом кукушки
В 1960 году Конакри[60] не выдерживал сравнения не только с Абиджаном, но даже с Бенжервилем. Это крошечное поселение украшало только роскошное лиловое море, захлестывающее пляжи Ле-Ке[61]. Несколько административных зданий, банки и государственные магазины были очень красивы, все остальные – казались прочными, но скучными. Женщины собирались у колонок, где можно было напиться и нацедить немного воды. Дети, одетые в ветхие лохмотья, имели все признаки квашиоркора[62]. Я никогда не жила в стране, где ислам был титульной религией, ничего не знала об этом вероучении, и меня потрясли молившиеся на рассвете талибы, нищие и калеки, собиравшиеся вокруг мечетей. Замирая от восхищения, я смотрела на сидящих в пыли стариков, перебирающих бусины четок, умилялась на стайку мальчиков, тянущихся в медресе с дощечками под мышкой[63]. Одним словом, я влюбилась в обездоленное судьбой место. Из всех городов, где я жила, Конакри – мой самый любимый. Он стал воротами в Африку, там я поняла значение слова отсталость, там воочию увидела высокомерие богачей и нужду слабых.
В аэропорту Конде одинаково горячо расцеловал свою дочь Сильви и Дени, которого видел впервые в жизни.
– Можно мне звать вас папой? – церемонно спросил мой сын.
– Я и есть твой папа! – расхохотался в ответ Конде.
Сколь бы невероятным это ни показалось читателям, больше мы никогда не обсуждали «семейный статус» Дени. Не говорили о Жане Доминике. Конде не спросил, кто отец мальчика и при каких обстоятельствах он появился на свет. Он проявил сдержанность, хотя был прозорлив и понимал, что Африка стала моим единственным спасением и я ни за что не вышла бы за него, если бы не мучительное прошлое. Это «умолчание» висело между нами худшим из проклятий. Конде на свой, сдержанный, манер усыновил Дени и всегда относился к нему, как ко всем нашим общим детям, которым только предстояло увидеть свет.
Конде сопровождал Секу Каба, бывший его соученик по школе, а теперь – руководитель администрации Министерства труда и государственной службы. Этот изящный немногословный человек стал моей опорой и поддержкой. Я все еще тосковала по старшему брату Гито, которого в двадцатилетнем возрасте унесла проклятая наследственная болезнь Буколонов – нарушение координации движений, затрудненность речи, и Секу не только стал моим наставником, но и заменил брата. У нас никогда не было ни романтических, ни сексуальных отношений. Учась в Дакаре, Каба делил комнату с Секу Туре (будущим первым президентом Гвинеи с 1958 по 1984 год) и почитал его, как Всевышнего. Он учил меня «африканскому социализму», давал читать зубодробительные труды об истории и роли Демократической партии Гвинеи, жизнеописания президента и некоторых министров.
Мы с Конде были одинаково бедны, поэтому поселились у него, в портовом квартале, в доме, который занимали его жена, две дочери, куча братьев, сестер, кузенов, кузин, невесток и зятьев. Дом находился в двух шагах от мечети, и каждое утро нас будил крик муэдзина, к которому я никак не могла привыкнуть. «Катапультировалась» утром из кровати и начинала мечтать о подвигах, но что я могла совершить?
– Ты слишком экзальтированная, дочь моя! – насмешничал Конде. – Избыточно восторженная!
Я не сумела сблизиться с Гналенгбе, женой Секу, хотя очень старалась: мне хотелось, чтобы она обращалась со мной, как старшая сестра. Гналенгбе часто хохотала и болтала на кухне с другими женщинами, но, стоило мне появиться, умолкала, сделав каменное лицо. Кончилось тем, что я пожаловалась:
– Она что, боится меня? – с обидой спросила я.
– Ты ее смущаешь! – раздраженно ответил он. – Она плохо говорит по-французски, потому что совсем не ходила в школу. Она носит не платья, а пагне…[64] Понимаешь? Моя жена комплексует. Если выучишь малинке́[65], сможешь с ней сблизиться.
Все кому не лень давали мне этот совет, а я злилась, потому что давно поняла простую истину: хочешь разобраться в сути африканских обществ, говори с ними на одном языке.