Интересно, что именно на такую позицию выдающегося филолога совсем недавно сослался в своем интервью глава Синодального отдела по взаимоотношениям Церкви с обществом и СМИ профессор МГИМО Владимир Легойда. Вместе с тем, связывая проблему с существованием феномена «буквального воздействия искусства», он справедливо считает: «Кто-то все равно не увидит в фильме, кроме ужасов. Кто-то ничего, кроме обнаженки. Кто-то – кроме крови. И это, кстати, не зависит от интеллекта. Потому ответственность художника – тоже важное составляющее процесса творчества»[8]. И, разумеется, не всякий писатель, взявшийся изображать преступление, сможет «дорасти» до уровня Достоевского, но помнить о своей ответственности перед читателем обязан каждый.
Об этом и, по сути дела, таким же образом рассуждает и известнейший российский театральный режиссер Марк Розовский – художественный руководитель театра «У Никитских ворот». Он комментирует «режиссерские» мотивы постановки спектакля «Фанни» (по им же написанной пьесе) о террористке Каплан, обвиняемой и расстрелянной за покушение (по официальной версии) на жизнь Ленина. На вопрос о том, не боится ли тот обвинений в оправдании терроризма в связи с тем, что образ главной героини пьесы не лишен многих положительных черт (фанатичная преданность своей революционной идее, ум, прозорливость, насмешливость характера), он дал следующий ответ: «Я не приемлю терроризм в любых его формах и проявлениях, так что симпатий никаких нет и быть не может. Но спектакль должен рождать эмоции, и они бывают непредсказуемы. И даже не всегда объяснимы логикой. Художественное произведение часто интересуется заблуждениями героев, совершающих злодеяния, но при этом демонстрирует их внутренний мир, стараясь понять мотивы и причины тех или иных поступков и преступлений. На этом пути авторы всегда правы. Вот Шекспир… Давайте обвиним его в “симпатии” к Гамлету или Отелло, а ведь они – убийцы, хоть и искавшие справедливости, но один – мститель, другой – душитель! А разве д’Артаньян – не обаятельный юноша, оставляющий после себя горы трупов? Еще пример – пушкинский Годунов. У него “мальчики кровавые в глазах”, а мы, признаться, ему сострадаем в театре! Классика Чехова – рассказ “Спать хочется”, всего пять страничек, на которых гениально выписан страшнейший сюжет: ребенок убивает ребенка, а мы, читатели, глубоко сочувствуем Варьке, ибо видим отчетливо, что творится в ее раздрызганной от усталости душе. Искусство на то и искусство, что хочет докопаться до глубин человеческого “я”, открыть секреты поведения, живописать характеры и подвести нас к итоговому размышлению, где зло, а где добро».
Так что не следует путать автора с героем произведения и приписывать ему совпадения мотивов преступления, совершенного персонажем, и побуждениями самого автора. Увы, таковое в нашей истории бывало и, например, описано во второй части «Преступного сюжета» на примере судебного процесса Синявского и Даниэля.
Но как в одном случае получается нагнетание, допустим, преступной жестокости совершаемого литературным героем преступления («море крови», «гора трупов»…), а в другом – правдивое позитивно воздействующее на читателя изображение того же преступления? Известный советский поэт и один из ведущих ученых-достоевсковедов Игорь Волгин приводит следующий рассказ о работе Достоевского над образом Раскольникова (в романе «Преступление и наказание»). Писатель находился в это время в гостях у одного из своих друзей, на даче под Москвой. Жил в отдельном флигеле, куда хозяин отправлял ночевать лакея (на случай внезапного приступа эпилепсии у Федора Михайловича). Но вскоре лакей взмолился: избавьте меня от этого поручения, боюсь, барин замышляет кого-то убить, ходит по комнате и вслух строит свои злодейские планы. Дело в том, что у писателя действительно была привычка проговаривать текст перед тем, как его записать[9].
Несколько слов о возможных литературных «пристрастиях» обитателей следственных изоляторов и исправительных колоний, т. е. отбывающих лишение свободы (как в качестве наказания, так и пребывания в предварительном «предбаннике»). И если, как известно, читательская среда нашего общества утончается, то, как ни странно, относительно так называемого спецконтингента (по классической официальной гулаговской терминологии) она имеет тенденцию к увеличению. И если для Шаламова «зэк» – это, в первую очередь, вор или убийца, носитель и хранитель преступно-воровских традиций, едва ли за всю свою жизнь прочитавший хотя бы одну книжку, то сейчас «население» нынешнего варианта ГУЛАГа значительно изменилось. Хотя справедливости ради надо помнить, что ведь и во времена Шаламова этот контингент значительно «разбавлялся» осужденными за контрреволюционные (антисоветские) преступления (чаще всего необоснованно).
Другое дело, что гулаговский лагерь – это не следственный изолятор, и туда литературное «чтиво» не доходило. Администрация тех же лагерей была озабочена не досугом отбывавших наказание, а выполнением производственных планов (весьма жестких). Особенно заметно увеличение «читательской» публики в отношении нынешних «насельников» соответствующих «отделений» Федеральной службы исполнения наказаний (далее – ФСИН). Нравится это кому-либо или нет, но доля «культурного» (как в кавычках, так и без оных) и образованного контингента увеличивается и увеличивается. Во-первых, за счет пребывания там лиц, осужденных или привлекаемых к уголовной ответственности за экономические преступления, например, в сфере предпринимательства (опять-таки в равной степени попавших туда законно или незаконно). Во-вторых, за должностные преступления, например, за так называемые коррупционные преступления (с той же оговоркой насчет законности их уголовного преследования: в данном случае речь идет совсем не об этом). Разумеется, что остаются там и «воры» как носители воровских традиций, но роль последних, конечно, уже не та, что была когда-то в советские пенитенциарные времена, и работникам соответствующих учреждений это следует учитывать в своей повседневной работе. Последняя должна по закону носить воспитательный характер. Увы, это не всегда получается.
Опишем лишь одно событие, случившееся в Ярославской исправительной колонии всего лишь три года назад, т. е. в 2017 г. (согласимся, что почти «сегодня»!), и ставшее известным из наших СМИ («Российская газета», «Московский комсомолец», «Комсомольская правда»). У осужденного вышел конфликт с администрацией колонии после обыска в камере. Тот, увидев на полу личные письма, позволил себе нелицеприятные выражения в адрес сотрудников ФСИН и вскоре был уведен «на беседу» в комнату «воспитательной работы». Там его избили дубинками по подошвам ног и применили другие пыточные приемы. Появившееся об этом в Сети видео было снято регистратором, закрепленным на груди одного из сотрудников. «Беседовали» с осужденным, сменяя друг друга, до десятка работников колонии. После публикации видео (с пытками) некоторые сотрудники исправительной колонии задержаны, преданы суду и осуждены[10].
Как уже отмечалось, отсутствие интереса у некоторых писателей к проблеме преступления и наказания отчетливо и вполне сознательно проявилось с насаждением в советской литературе принципа социалистического реализма. Не преступность и преступника должен изображать писатель, а строительство коммунизма и его героев на пути к нему. Но связывать это лишь с подведением литературы под установленные стандарты было бы явным упрощением. Такое «пренебрежение» уголовно-правовой проблематикой было характерно даже для некоторых представителей «шестидесятников-семидесятников», вовсе не входящих в число обслуживателей существовавшей тогда Власти (например, как об этом будет рассказано в известнейшем романе А. Битова «Пушкинский дом»).
То же самое относится и к постсоветской литературе. Правда, в последнем случае оно требует определенных оговорок. В первое десятилетие постсоветской действительности (уже наступившего века) «пренебрежение» преступным сюжетом для того или другого писателя следует объяснить специфическими причинами. Эти годы были своеобразным «взрывом» преступности, показатели которой превзошли привычные о ней представления. Преступления любые (даже самые тяжкие) перестали поражать воображение. Они стали рядовым, обычным явлением, а переполненность «тюрем» привела к тому, что «тюремные» нравы и обычаи стали «достоянием» значительной части населения. И в этом смысле игнорирование преступного сюжета означало не стремление писателя закрыть глаза на это отвратительное явление, а лишь отсутствие у него интереса к такой тематике. Ну не интересует его личность, допустим, наемника-«киллера» и наркоприобретателя или торговца таким «зельем». И для писателей, обратившихся к художественному изображению указанных проблем, достаточно обоснованным видится появление стремления взглянуть на них с позиции невинно осужденных за преступления, которые они не совершали (а наше правосудие, как, впрочем, и любое другое, не смогло «зачеркнуть», т. е. искоренить данную проблему). В постсоветское время мы вернулись к свободе выбора писателем темы своего художественного произведения. И отсутствие у того же А. Битова интереса к проблеме преступления и наказания точно так же объяснимо, как отсутствие его у, например, уже упомянутого классика Гончарова.