Больница «Милосердные Яджудж и Маджудж»,
9 день восьмого месяца, средница,
ночь
Асланiв, и днем не слишком-то шумный, ночью совсем затаился. Теплая, ласковая ночь накрыла его своим покрывалом; в парке оглушительно гремели цикады, и безмятежное небо, усыпанное яркими южными звездами, раскинулось над древним городом широко и привольно. В такую ночь, Богдан помнил по собственной юности, улицы должны быть полны молодежи; смех, разговоры и споры, и признания в любви, и песни. Переливы гармоник и звон гитар… Сейчас открытое настежь окно больничного покоя было распахнуто в противуестественную тишину и в почти непроглядную тьму, нарушаемую только редкими и тусклыми уличными фонарями. Город сжался, съежился и замер. Город словно боялся ночи. Лишь приглушенно журчали в больничном парке невидимые во тьме фонтаны, да призрачно, зыбко звенели икады. Редко-редко долетал откуда-то издалека звук поспешно проехавшей повозки.
Бек неподвижно стоял у окна, уставясь в прозрачную тьму, на смутно серебрящиеся плотные веретена кипарисов. На его лице не отражалось никаких чувств. Богдан сидел в кресле у двери в палату и ждал. Надо было думать, надо было скоро и безошибочно анализировать ситуацию – но он не мог, в голове была пустота. До этого дня, до мгновения, когда он увидел перекошенное кровоподтеками лицо Жанны, он и сам понятия не имел, насколько она дорога ему.
И насколько именно теперь все у них сделалось безнадежно.
Дверь в палату приоткрылась почти беззвучно, и суровый врач, сощурившись от горевшего в холле яркого света, сказал:
– Богдан Рухович. Она проснулась и спрашивает, где вы.
– Я здесь, – сказал Богдан.
– Я так ей и сказал.
Богдан поднялся. Нерешительно оглянулся на бека.
– Иди, сынок, иди. – Бек даже не повернул головы. – Сказано в аяте сто восемьдесят девятом суры «Преграды»: «Аллах произвел из него супругу ему, чтобы она жила для него», – могучий старик на мгновение запнулся, а потом добавил: – Но для того, чтобы она жила для тебя, прежде всего надо, чтобы она просто жила.
– Опасности для жизни нет, – сказал врач.
– Спасибо вам, доктор, – сказал Богдан и решительно шагнул в палату.
Там царил полумрак. Горела лишь слабенькая настольная лампа на тумбочке, и свет падал только вниз, на пол и – краем – на стул, стоящий у изголовья.
– Ну, вот и я, – выдохнул Богдан, садясь.
– Постарайтесь, чтобы она не нервничала, – вполголоса предупредил врач с порога и прикрыл дверь.
– А это я, – тихонько ответила Жанна и попыталась улыбнуться. Ясно было, что ей даже улыбаться больно. – Хороша, да? – грустно пошутила она.
– Да, – сказал Богдан серьезно.
Она только вздохнула.
– Ты нашел Глюксмана?
«Первый вопрос, что она задала мне – о нем, – горько подумал Богдан. – Впрочем, нет. Второй».
– Пока нет, – сказал он. – Ночь настала. Здесь быстро темнеет.
– Тебе надо поискать его в своей Александрии, там белые ночи, – сказала Жанна.
– Думаю, ты ошибаешься, – мягко ответил Богдан и осторожно провел ладонью по ее плечу. Ощущение ее нежной кожи обожгло ему ладонь, сердце захолонуло – и он, совсем не собиравшийся тут, в палате, когда жене так худо, говорить о главном, все-таки против воли признался: – Я люблю тебя. Я так тебя люблю…
Он посмотрела на него странно. Потом опять чуть улыбнулась.
– А мне казалось, ты на это… не то, что не способен, но… В полигамных семьях это как-то не так. Холоднее. Лишь бы суетилась у подушки мужа с совком и метелкой – одна, другая… пятнадцатая… Сменил обои, взял новую жену. Примерно одно и то же.
– Ты не сможешь у нас прижиться, – чуть помолчав, ответил Богдан. – Я с самого начала это знал. С первого дня знал, что совсем скоро нам станет… грустно друг от друга.
– А ты бы хотел, чтобы я прижилась?
– Да. А ты бы хотела суметь прижиться?
Она умолкла. Устало прикрыла глаза. И снова, как днем, из-под опущенных век медленно стали сочиться слезы.
– Не знаю, – едва выдохнула она. – Не знаю, Богдан. Ничего теперь не знаю. Сначала было весело и захватывающе интересно. Будто игра. А теперь, когда мне и впрямь захотелось, чтобы ваш мир стал и моим тоже, – он вдруг оказался настолько чужим, настолько… невероятным. Или вы все притворяетесь и днем, и ночью, или одурманены чем-то… или – и то, и другое. А на деле – жестокость и ложь. Мы там тоже врем, что поделаешь, без лжи не прожить ни человеку, ни семье, ни государству – но не так тотально.
– Ты опять говоришь о чем-то неважном.
– Для меня это сейчас важнее всего. Потому что если ты блаженный дурак, сам представления не имеющий, как и чем живет твоя империя – это одно. Если же твоя страна такова, каков ты – это другое. А ты хочешь слушать про любовь?
Он не ответил. Она подождала, потом открыла влажные глаза. Сияющий, лучистый взгляд осветил затрепетавшего минфа.
– Ну неужели не видно, что я жить без тебя не смогу? Я удеру, спасусь из вашей огромной тюрьмы – и там в своей же Сене утоплюсь назавтра!
«Хотя, – подумала она, – откуда тебе это знать, если я и сама позавчера этого не знала… Почему ты так легко отпустил меня с Глюксманом? Мне ведь хотелось, чтобы ты меня удержал»… От воспоминания о совсем недавнем, и уже невозвратно далеком, вечере в «Алаверды», когда жизнь еще не была переломлена всем теперешним, Жанне опять захотелось плакать.
А потом она представила себе, как разозлилась бы и какой скандал в парижском стиле устроила, если б он и впрямь попытался ее удержать. «Что же получается, – озадаченно подумала она, – значит, надо было через все это пройти?»
Богдан глубоко вздохнул и улыбнулся. Поправил очки.
– Я понял, – сказал он почти весело. Помедлил. – Доктор просил тебя не волновать. В одиннадцать придут делать очередной укол. Но, раз тебя всерьез трогают такие материи, как справедливость, правосудие, поиски истины – тогда помоги мне, Жанна, а?
– Попробую, – помедлив, послушно согласилась она. Как ребенок.
Как девочка.
– Что ты последнее помнишь?
Она помолчала, собираясь с мыслями.