Зыбь бьет. Забавно думать, что она плывет, эта ерунда из трех досок, с потрепанными бортами, с течью, с рваной пробоиной в фанерной облицовке носа. Можно положить наискось двухлопастное весло, удобно упереться локтями, согнутой в колене ногой прислониться к борту, вытянуть другую по мокрому дну и сощурясь смотреть на волну, пока три плохо сбитых доски будет толкать, качать, нести, поворачивать боком…
Это здоровье — оголтелое мужество тела, которое не верит уже в шквал, в глубину, в судорогу и изменившее сердце. Сущность в том, чтобы найти формулу здоровья на суше.
У хорошего пловца — чувство второго, не совсем понятного существования в воде (на глубоком месте можно стоять, лежать, сидеть), и он так же далек от мысли утонуть, как каждый нормальный человек далек от мысли провалиться сквозь землю. Перед началом — отвращение к мокрому и холодному, сопротивление, короткое усилие, и — нежная вода, снимающая земную пыль, пот, страх. Телом, потерявшим свою тяжесть, пловец не ложится, но откидывается на спину, примерно как в шезлонге. Он видит небо, не имеющее цвета, и справа низкие горы сухих серых и розовых тонов. Ему нравится, что он видит все это, в этой именно перспективе, благодаря собственному усилию. Даже не усилию — усилие незаметно; скажем, благодаря собственному желанию держаться на поверхности воды. Вообще он существует сейчас только собственной волей. Это особенно ясно, когда плывешь против короткой и крепкой волны, систематически бьющей в рот и подбородок. В самодовольство пловца входит, конечно, представление глубины, но очень абстрактное. Глубина плохо понятна — разве море в самом деле яма, наполненная водой? Откинувшись на спину, он смотрит вниз на свои змеящиеся, струящиеся, вытягивающиеся ноги. Они скорее похожи на бледное отражение ног. Они вытягиваются вниз, в глубину, и глубина на мгновение становится конкретной. И на мгновенье — противное чувство неуверенности, почти как на суше.
Ставни — с детства знакомые южные ставни — прикрыты по-послеобеденному. Тело, прожженное солнцем, обмытое водой, просоленное солью, обветренное ветром, — на прохладной простыне. Именно здесь в затененной комнате, в быстро и глухо заволакивающем послеобеденном сне — все отдельные ощущения сосредоточились сразу в том давнишнем переживании свежего, приятно отяжелевшего тела. Спина горит, и под коленями прохладно. От соли волосы слиплись сосульками; тугая бесцветная кожица легко отдирается на плече. Губы жестки, а во рту вкус морской воды, горький и тающий, как воспоминание. И в самом деле все это, кажется, только воспоминание уже изменившей чувственной конкретности мира.
Выход в горы — перевал Военно-Сухумской дороги разочаровывает в ожидании высоты. Всегда замкнутое пространство, подымающееся по мере того, как подымается путник. Путник знает о высоте, но никогда не видит высоту. В горах вообще важно знать. Знание удивляет и внушает почтение, тогда как на глаз непривычный человек не отличит большую гору от маленькой.
Впечатление высоты дают тела, устремляющиеся от зрителя прямо вверх и прямо над ним заполняющие пространство. Иногда сравнительно небольшие предметы: дом, скала, сосна (если зритель стоит у подножья), — но не гора в четыре тысячи метров, сокращенная перспективой, притупленная пологими склонами, окруженная бесконечностью. Неудовлетворенность от гор, не доросших до полной высоты, от праздно пустующего пространства доходит до нервного раздражения.
Но увлекательно другое: из каждого движения вверх, вниз, вбок возникают новые ракурсы и повороты, переменные отношения между знанием о вещах и обликом вещей. Помню вид из Теберды на хребет Большого Кавказа, на край горы, белый до хрупкости и до хруста. Однажды между Кавказским хребтом и мною встало облако. Облако несомненно было двугорбым верблюдом, но вместе с тем оно, как лебедь, выпячивало грудь и изгибало шею. Оно не наткнулось на вершину и не зацепилось, как это случается в горах с облаками, когда они ватными хлопьями рвутся и отдираются от горы. Оно остановилось на расстоянии, и расстояние между облаком и хребтом было видно сквозь облако. Это был интеллектуальный толчок — внезапный и новый опыт пространства.
Вам говорят — этот предмет мал, а тот велик, один находится рядом, другой за десятки километров… В непрестанной борьбе между знанием и впечатлением напрягается мысль. Отлогий спуск в долину, и из долины опять подъем в горы. Путник спускается, глядя в подъем. Так возникает внутреннее движение, подобное раскачиванию на качелях; сложное и восхитительное впечатление стелющейся под ноги высоты, легкой высоты, одолеваемой сознанием.
Самое сильное в горах — именно новое понимание категорий расстояния, размера, высоты, спуска, подъема; реализация их в каком-то особом опыте — физиологическом, мускульном и в то же время с небывалой ясностью проникающем в их значение.
Когда гора близко — видны расстояния между стволами. Деревья, как и следует, растут вверх, и потому к склону под углом. От этого кажется, что гора нарочно утыкана деревьями, быть может даже ненастоящими. Если гора далеко, остаются только заходящие друг за друга вершины. Она покрыта тогда неслыханной растительностью, сплошной, слоистой и курчавой, без стволов и ветвей, вовсе не похожей на кустарник, скорее похожей на особое лиственное вещество, вторую материю горы. Самые дальние цепи будто поросли травой. Это сосны.
Проходишь лесной тропинкой, и огромные сосны, удивительно чистой формы, мерят высоту. Подножья их ниже тропинки; они пересекают ее, меря высоту вверх и вниз, так что высота, обозначенная ими, — в то же время и глубина.
Переменные расстояния и размеры. Единственный в своем роде опыт пространства — одновременно мускульный и интеллектуальный. А по ту сторону провала чередуются склоны, утыканные ненастоящими деревьями, бьющее через край лиственное вещество, трава — и все это сосны.
Море осталось по правую руку. Среди маленьких крымских гор мы шли по хребту, который длинно суживался перед нами. Люблю эти пологие подъемы, скрывающие землю и прямо входящие в небо. За спиной садилось солнце. На западе горы стояли в четыре неровных ряда. Ближний ряд, еще вещественный, с цветом земли, зелени и глины. За ним ряды все абстрактнее: от мутно-синего до дымчатого и облачного. Солнце опускалось с горы пустым слепящим белым кругом. В пересохший хребет грубо врыты большие с ржавчиной камни, и земля засыпана острым каменным сором. Так все пересохло, что под ногами травы стоят отдельно одна от другой. Какая-то звездчатая травка, похожая на мох, и просто стебли, на корню сожженные в солому. Соломенные надломленные стебли стоят поодиночке, так что в свете низкого солнца от каждого падает отдельная ясная тень. Справа — море; одноцветное — с такой высоты. Слева соседний маленький хребет, плотный, голый, весь из поперечных толстых складок. От солнца он темно-розовый и мясистый, с глубоко вдавленными тенями, с чернотой, заливающей через край неровные желоба между складками. Солнце, опускаясь, быстро желтеет; оно окружено теперь колышущимся оранжевым полем. Солнце горит у нас за спиной, пока мы поднимаемся, ступая по пересохшей земле, по синему каменному лому и соломенным травам.
Море, неподвижное — с такой высоты — с неподвижными белыми мазками, следами течений и ветров. Наверху с края хребта откроются влево три маленькие бухты. На границе каждой бухты лежит мысом скала. Три скалы изогнули спину и уткнулись в воду острием. За нами солнце — дико оранжевое без лучей — ушло в мутную гору; и небо перед нами ясно окрасилось розовым и голубым. Быстро холодеет ветер. Рыжий пламенеющий блеск на траве потух. Соседний хребет совсем изменился. Мясистые и розовые складки стали черствыми. Тени сплыли, и выступили, прежде затопленные тенью и светом, углы, сухие рубцы, белесые воронки, бороздящие гипсовую материю горы. Теперь небо неестественно нежное — над сухой и темной землей.