— Почему при господстве материалистического мировоззрения у нас так любят помпезные похороны?
— Потому, вероятно, что имярек теперь обезврежен. Пробуждается потребность как-то его компенсировать.
______
В 1949 у Эйхенбаума был второй инфаркт. А. П. (видная проработчица), ездившая в Москву, сообщила пушкинодомской дирекции, что, если Б. М. умрет, приказано похоронить его по первому разряду.
— А если он не умрет, — сказала я, — приказано сделать то же самое.
Конъюнктурное искусство ближе всего к классицизму — есть такое ходовое утверждение. Совершенно неверное. Классицизм (особенно XVIII века) — структура воспитательная, дидактическая, с заданными оценками и заранее известными выводами. Все так. Но притом классицизм обладал философскими предпосылками и выражал, с блистательной точностью, соответствующее общее сознание. Оды, которые восхваляли, не выражая мировоззрение, считались низкопробными шинельными стихами.
Эту же литературу создают люди, прошедшие опыт XIX века (оставим в стороне неграмотных и просто взыскующих легкого заработка). Невозможно полностью устранить воздействие этого опыта на психику. Разрыв между психикой и продукцией усугублен тем, что чтение русских классиков не возбраняется, даже поощряется.
Конъюнктурная литература уникальный социальный факт; изолированная система, включаясь в которую сразу начинают играть по ее правилам.
Помню свои разговоры с молодыми литераторами 30-х годов. Меня поражало, что они в своем роде честны, хотя думают и пишут разные вещи. Это было двоемирие, и другой мир литературы обладал для них своими, заведомо другими не только эстетическими, но и социальными закономерностями.
Как-то мы с Ирой просидели почти до утра у Бор. Мих. Эйхенбаума. Там были Шкловский и Зощенко. Пили все очень много и почему-то всё разом — вино, коньяк, водку. Шкловский отвалился и ушел спать в соседнюю комнату.
Точнее не помню, но было это в середине 50-х годов, после второго захода травли Зощенко (после его ответов английским студентам). Зощенко говорил о том, что травлю 1946 года (более страшную) он переносил стойко, со свежими силами. Но возобновление оказалось невыносимо. И лицо его было лицом человека, страдающего непрерывно, — хотя он пьет и ест. Как от настойчивой зубной боли.
Хржановский показывал в переделкинском Доме любопытный свой фильм «Рисунки Пушкина». Средствами мультипликации рисунки Пушкина приведены в движение; рисунки строят биографию. Фильм сразу показался мне труднопроходимым. Пушкин, скажут, изображен недостаточно почтительно. Но сказали другое. Кто-то в комиссии, принимавшей фильм, заявил, что Пушкин известен ему как поэт, а художник он плохой, и незачем этим заниматься. Что сам он на заседаниях рисует профили на бумажке, но не претендует, чтобы их показывали в кино.
Забавно, но среди всеобщего умиленного слюнотечения, в котором утоплен Пушкин, — в этой истории есть даже нечто освежающее.
Ата и Симонов учились вместе в Литинституте и поженились году в 35-м. Симонов был тогда бедный и неустроенный юноша (лет 19-ти), которого в другие вузы не принимали по случаю дворянского происхождения. Он как-то подрабатывал на заводе. В стихах подражал Киплингу. Он показывал мне свои стихи, и мы с ним считали, что они не для печати. Работоспособности он тогда уже был необыкновенной, и он говорил, что завоюет себе место. «Я не самый, может быть, талантливый, но я достигну».
Впоследствии — они уже разошлись — Ата говорила: «Костя — это не человек, это учреждение». Она имела в виду неотклоняющуюся организованность.
Во второй половине 30-х годов Симонов начал достигать. Он не только писал уже для печати, но уже получил первый орден. На этом именно отрезке своего пути Симонов попросил меня познакомить его с Анной Андреевной. Она разрешила его привести.
Поднимаясь в пунинскую квартиру по крутой и темной лестнице одного из флигелей Фонтанного дома (здесь, вероятно, жили привилегированные из шереметевской челяди), он спросил:
— А можно ей поцеловать руку? Как вы думаете?
— Даже должно.
Облезлая дверь около звонка была залатана полоской жести. Николай Николаевич (Пунин) — может быть, не без умысла — отодрал от банки тушенки кусок с сохранившейся надписью: «свиная».
Мы не успели еще позвонить, и Симонов вдруг быстро снял с лацкана пиджака новенький орден и сунул его в карман.
В феврале 1933-го Мандельштам приезжал в Ленинград; состоялся вечер его стихов. Анна Андр. позвала к себе «на Мандельштама» Борю и меня. Как раз в эти дни его и меня арестовали (потом скоро выпустили). А. А. сказала Мандельштамам:
— Вот сыр, вот колбаса, а гостей — простите — посадили.
(Рассказала мне Ахматова.)
X. говорит, что из прозы сейчас можно читать Чехова, Пруста и отчасти Толстого. То есть «Анну Каренину», а насчет «Войны и мира» он уже не так уверен (я уверена).
Романы бесполезно читать, потому что этот вид условности перестал работать (условность стиха пока работает). Пруста можно читать, потому что это преодоление романа. И не нутром, как пытались это сделать авангардисты, а интеллектом. Вместо всегда условного словесного изображения жизни — высшая реальность размышления о жизни. Толстого можно читать, потому что он переступил через персонажа и писал о формах жизни, о типологии жизненного процесса. Самая принципиальная вещь у него — «Смерть Ивана Ильича» (типология умирания). Чехова можно читать потому, что печаль жизни он изобразил именно ту, которую мы в себе несем.
В «Литературной газете» дискуссия об этичности пересадки органов (в частности, сердца) от только что умерших людей. Предвидится казус: нуждающихся в пересадке всегда будет больше, чем доноров. Кому же достанется дефицитное чужое сердце? Один литератор высказался: конечно, тому, кто обладает наибольшей общественной ценностью. Попробуем представить себе, как, какими критериями в хирургическом отделении больницы (или выше?) решается этот вопрос. Что, например, перевесит — ученая степень или занимаемая должность? Конечно, практически сердце, в случае надобности, получат те самые, которые получают сверхдефицитные лекарства. Но какой одичалый мозг мог эту мысль сформулировать и выдать во всеуслышание.
Разговоры о том, что такие-то стихи плохи, потому что литературны… Но литература и есть литература; в то же время она одна из ипостасей жизни.
Притом мы знаем, что литературные модели обладали в жизни человека страшной реальностью, даже смертельной. Они формировали идеал, они деформировали, они губили («Ступай к другим. Уже написан Вертер…»).
В Переделкине посетила Шкловского (у него там дача). Мы не виделись много лет. Для 86-ти лет он выглядит хорошо, но плохо ходит; нога забинтована.
Говорил он много и возбужденно, под конец устал. Он говорил бы точно так же, если бы к нему пришла аспирантка первого курса. Это ему все равно. Объяснял мне про психологический роман — в психологическом романе обязательно должно быть противоречие.
Говорил и про книгу «О психологической прозе»:
— Ну, про Толстого — вы понимаете — я и сам знаю. А где вы про французов, там я меньше знаю материал, так что мне было интереснее…
Ему жаль, что у меня не освещены сексуальные извращения Руссо. Интересная тема…
Он наглухо отделен от другого, от всякой чужой мысли. Другой — это только случайный повод. Ему кажется, что он все еще все видит заново и все начинает сначала, как 65 лет тому назад.
Надежда Яковлевна <Мандельштам> говорила о разном отношении начальства к Пастернаку и к Мандельштаму. Они все же понимали статус Пастернака. Пастернак — дачник. А Мандельштам был всегда непонятно кто.