Шарни все видел, все угадал, хотя на эти переживания, описанию и истолкованию которых мы уделили десять строк, ушло не больше времени, чем потребовалось королю, чтобы подобрать в дальнем конце кабинета листок, выпавший из рук королевы и подхваченный сквозняком, который поднялся, когда одновременно оказались открыты окно и двери.
Король прочел то, что было написано на этом листке но ничего не понял.
– Что означают эти три слова: «Бежать!.. Бежать!.. Бежать!… – и этот оборванный росчерк? – спросил король.
– Государь, – ответила королева, – они означают, что десять минут назад умер господин де Мирабо, а это совет, который он дал нам перед смертью.
– Государыня, – подхватил король, – мы последуем этому совету, потому что он хорош и на сей раз пришло время его исполнить.
Потом, обернувшись к Шарни, он продолжал:
– Граф, вы можете проследовать за королевой в ее покои и все ей рассказать.
Королева встала, устремила взгляд на короля, потом на Шарни и, обращаясь к последнему, произнесла:
– Пойдемте, граф.
И стремительно вышла: промедли она хоть минуту, ей было бы уже не по силам сдержать все противоречивые чувства, раздиравшие ей сердце.
Шарни в последний раз поклонился королю и последовал за Марией Антуанеттой.
Королева вернулась к себе в покои и опустилась на канапе, знаком велев Шарни затворить дверь.
К счастью, в будуаре, куда она вошла, было безлюдно: перед этим Жильбер испросил позволения поговорить с королевой наедине, чтобы рассказать ей, что произошло, и передать ей последний совет Мирабо.
Едва она села, ее переполненное сердце не выдержало, и она разразилась рыданиями.
Эти рыдания, столь бурные, столь искренние, разбередили в глубине сердца Шарни остатки былой любви.
Мы говорим об остатках былой любви, потому что когда страсть, подобная той, которую мы наблюдали, пока она зарождалась и росла, перегорает в сердце человека, то, если только какое-нибудь ужасное потрясение не превратило ее в ненависть, она никогда не угасает бесследно.
Шарни был в странном состоянии, которое может понять только тот, кто сам пережил нечто подобное: в нем уживались и старая, и новая любовь.
Он уже любил Андре всем своим пылким сердцем.
Он еще любил королеву всей своей сострадающей душой.
Всякий раз, видя муки, терзавшие несчастную влюбленную женщину, муки, причиной которых был эгоизм, то есть чрезмерность этой любви, он словно чувствовал, как кровоточит ее сердце, и всякий раз, замечая ее эгоизм, как все те, для кого минувшая любовь превратилась в бремя, не находил силы простить ей этот эгоизм.
И все же всякий раз, когда это горе, такое искреннее, без обвинений и упреков, изливалось перед ним, он постигал всю глубину ее любви, напоминал себе, сколько человеческих предрассудков, сколько светских обязанностей презрела ради него эта женщина, и, склонившись перед этой бездной горя, не мог удержаться от слез сочувствия и утешительных слов.
Но вот рыдания сменялись упреками, слезы обвинениями, и тут же он вспоминал, какой требовательной была эта любовь, вспомнил эту несгибаемую волю, этот королевский деспотизм, постоянно примешивавшийся к излияниям нежности, к доказательствам страсти; и он ожесточался против требовательности, восставал против деспотизма, вступал в борьбу с этой волей, вспоминая мягкое, невозмутимое лицо Андре и начиная предпочитать эту статую, такую, как ему казалось, холодную, – воплощенной страсти, вечно готовой метать глазами молнии любви, ревности и гордыни.
Но теперь королева плакала молча.
Вот уже более восьми месяцев она не видела Шарни. Верный обещанию, которое он дал королю, граф все это время никому не подавал о себе вестей. Поэтому королева ничего не знала о человеке, чья жизнь так тесно переплелась с ее собственной, что на протяжении двух или трех лет она думала, что разлучить их может только смерть.
И вот, как мы видели, Шарни расстался с ней, не сказав, куда он едет.
Она только знала, и это служило ей единственным утешением, что он уехал по поручению короля; она говорила себе: «Трудясь на благо короля, он трудится и на мое благо, а значит, ему приходится думать обо мне, даже если он предпочел бы меня забыть.»
Но эта мысль была слабым утешением, потому что оборачивалась против нее самой: ведь королеве не с кем было поделиться ею. И вот, когда она внезапно увидала Шарни в ту минуту, когда меньше всего ожидала этого, когда она встретила его после возвращения там, у короля, чуть ли не на том же месте, где виделась с ним в день его отъезда, все горести, надрывавшие ей душу, все мысли, терзавшие сердце, все слезы, обжигавшие глаза за время долгого отсутствия графа, внезапно захлестнули ей лицо и грудь тоской и мукой, которые, как она полагала, давно рассеялись и исчезли.
Она плакала, чтобы выплакаться: если бы она не дала выход слезам, они бы ее задушили.
Она плакала, не говоря ни слова. От радости? От горя?.» Быть может, и от того, и от другого: всякое сильное чувство выражается в слезах.
Поэтому Шарни, не произнося ни слова, но скорее с любовью, чем с почтением, приблизился к королеве; он отвел ее руку от лица, которое она прикрывала, и поцеловал эту руку.
– Государыня, – сказал он, – с радостью и гордостью могу сказать вам, что с того дня, когда расстался с вами, я ежечасно трудился ради вас.
– О Шарни, Шарни! – отозвалась королева. – В былые времена вы, может быть, трудились ради меня меньше, зато больше обо мне думали.
– Государыня, – возразил Шарни, – король возложил на меня тяжкую ответственность; эта ответственность обязывала меня к полному молчанию вплоть до дня, когда будет завершена моя миссия. Она исполнена только сегодня. Сегодня я вновь могу увидеться с вами, вновь могу с вами говорить, а до сих пор мне нельзя было даже вам написать.
– Вы сама преданность, Оливье, – уныло заметила королева, – и я сожалею лишь о том, что она воплощается в вас в ущерб другому чувству.
– Государыня, – произнес Шарни, – поскольку король дал мне на это свое соизволение, разрешите посвятить вас в то, что сделано мною для вашего спасения.