— Давай уж и мы с тобой попрощаемся, — глухо сказал Петрович, обнял Васю, засопел, отвернулся и вдруг откровенно прослезился, шмыгая носом.
— Петрович, зачем? — растерянно сказал Вася и обернулся к капитану. — Я писать буду, — сказал он. — И ты мне пиши, дядя Данилыч. Про всю гвардию, все пиши, и про Тимку, и про Жучка, про всех, одним словом…
— Напишу, — заверил его капитан, улыбаясь. — Про всех напишу.
— Пора, — сказал Федор. — Через пять минут отправляемся. — Подошел к капитану, протянул ему руку.
— Счастливого пути, — сказал капитан.
Поезд давно уже скрылся вдали, а капитан и Петрович все стояли, глядели туда, где, им казалось, еще горит красный фонарик последнего вагона.
…Капитан стоял на крыльце, медля войти в дом. Все проходит, и это пройдет. Пройдет ощущение пустоты, одиночества, внезапно нахлынувшего на него, и уже не страшно будет приходить домой, где никто не встретит его, кроме разве «гвардии», оставленной Васей, да еще летописи, в которую он не заглядывал с тех пор, как приехал Федор.
Он представил себе долгие дни, месяцы, а может, и годы, когда он будет ждать писем Васи, и в свою очередь писать ему, и снова ожидать.
Должно быть, такова жизнь — ждать, постоянно ждать чего-то, что должно прийти или никогда не придет…
«СИРЕНЕВЫЙ БУЛЬВАР»
1. В пути
Внезапно среди бела дня зажглись лампы. Вот уж ни к чему: в окна било солнце, густой, пронизанный солнечным светом поток пыли плотно стоял в воздухе.
Потом поезд нырнул в тоннель. Стало прохладно, как в погребе. А тоннель все тянулся, и темноте за окном, казалось, не было ни конца, ни края.
И вот снова деревья летят одно за другим, и мелькают среди деревьев немеркнущие осколки лесных озер, и кругом синее, очень высокое, очень чистое, как бы хорошо отмытое небо, а впереди рельсы, рельсы, отливающие сизым, вороненым блеском…
Женя лежала на верхней полке. В раскрытое окно врывался ветер, вместе с ветром влетали мелкие камешки, пыль оседала на полках, на столике, на металлических поручнях.
Закрыв глаза, Женя подставила лицо ветру. Солнце и ветер, казалось, спорили, не могли переспорить друг друга — кто сильнее?
Горячий свет на миг обжигал лицо, и снова его сменял ветер, сливаясь с тоскливым протяжным гудком паровоза.
Уже далеко позади осталась Москва, засыпанные рыжей хвоей просеки Сокольнического парка, потемневшие от времени двери проходной. Кто-то другой идет по дорожке от Сокольников до завода, кто-то входит в дверь проходной, шагает по заводскому двору, над которым день-деньской стоит сладковатый запах горячей резины.
А ее, Жени, там нет, и, наверное, долго не будет. Скорей всего никогда.
«Я еду, — думала Женя. — Это я еду. Именно я. Вот деревья летят навстречу, и птицы сидят на проводах, а вон, впереди, на пригорке, выложены белыми камешками слова «Да здравствует мир!».
И опять это все позади, а я еду. Лежу на верхней полке и с каждым часом, с каждой минутой все ближе к нему. Он ждет меня. Может быть, сейчас, в эту самую минуту, он считает, сколько мне еще осталось ехать. Что скажет он, когда увидит меня? «Вот и ты», — скажет или просто возьмет за руку, спросит: «Где твои вещи?» Или обнимет, не глядя ни на кого, прижмется щекой к щеке. «Наконец-то, — скажет, — а я-то думал…»
Она тихонько засмеялась про себя. «Это очень хорошо, что ты меня ждешь. И думай обо мне, все время думай. Я ведь тоже все время думаю о тебе, говорю с тобой, иногда спорю, но как-то так получается, что в конце концов, уступаю. Я привыкла тебе уступать. Потому что ты мой, весь как есть мой, и твоя неуступчивость, вспыльчивость, горячность и молчаливость, которая вдруг накатит на тебя, — тоже мои. Все мое. Ты ждешь меня. Самое важное в жизни — сознавать, что кто-то ждет тебя. Ждет, и думает, и считает: когда-то ты приедешь. Ведь правда — это самое важное?»
Поезд слегка замедлил ход. Еще зеленые, чуть опаленные ранней осенью деревья уступили место полям.
Поля были уже по-осеннему голые, и, как водится, над ними кружились пестрые галки; должно быть, кричали несусветно на своем птичьем языке что-то неслышное. Жене, — может, ссорились, а может, решали, куда лететь на зиму.
По дорожке вдоль поля ехал человек на велосипеде. Он ехал быстро и вскоре поравнялся с Жениным вагоном.
Это был старик, загорелый, с белой остроконечной бородой, одетый в брезентовый плащ и высокие, бурые от грязи сапоги.
Складки плаща казались литыми, как на статуе.
Женя проводила его глазами. Кто он? Куда едет? Может, и его кто-то ждет и считает, через сколько времени он приедет?
Наверно, он агроном, всю жизнь кочует по районам, непоседа, ворчун, но добрейшая душа. И жена у него, наверно, тоже агроном, а может, учительница, и дети учатся в городе, в институте, а он посылает им на праздники посылки с домашней колбасой и коржиками…
Это была давняя привычка — придумывать биографии. Стоило ей встретить человека, только взглянуть на него — и готово: в голове сразу же возникал рассказ о его жизни.
С нескрываемым интересом она подмечала все то, что порой казалось невидным для всех, — взгляд, брошенный исподтишка, манеру приподнимать брови, походку, жест…
Само собой, она часто ошибалась. Даже чаще, чем думала. Но как ни удивительно, несколько раз угадала, что за человек, как живет, что любит.
Словно в игре в очко, вдруг неожиданно — десятка и туз. А потом опять — перебор, недобор, все не туда…
Вот, к примеру, сосед по купе. Сухощавый, маленького роста, уже немолодой, он еще в Москве бежал по перрону впереди нее, поминутно вытирал пот со лба и громко спрашивал всех встречных:
— Где второй вагон?
Второй вагон был в конце состава — так ему поясняли все, кого он спрашивал, а он, видно, не верил и спрашивал снова. А несколько поодаль шли вслед за ним два носильщика, нагруженные вещами, и один из них, улыбаясь скуластым молодым лицом, беззлобно говорил:
— Да найдем, папаша, ну чего это вы так тревожитесь?
Потом носильщики внесли его вещи в купе, их у него было множество — ящики, картонки, чемоданы, и он стал считать и все сбивался, никак не мог сосчитать правильно.
«Хозяйчик, — неприязненно думала Женя, глядя на его бледную, жилистую шею и оттопыренные уши. — Конечно же хозяйчик. Должно быть, имеет свой домик где-нибудь под Москвой, крепкое хозяйство, фруктовый сад. Если в сад заберется какой-нибудь мальчишка, — отлупит без пощады, потому что у него, наверное, каждое яблочко, каждая вишня на учете. Недаром и в глазах какой-то особенный жадный блеск, и руки цепкие, хищные…»
Так думала Женя, и чем дольше смотрела на него, тем больше уверялась в своей правоте.
И что же? Уже к вечеру, когда миновали Пензу, он рассказал о себе. Работает врачом в небольшом сибирском селе, переехал туда недавно, всего три года назад, — это жена упросила его поехать жить на ее родину. Он сперва не хотел, всю жизнь прожил в городе, а теперь привык и вроде даже не скучает.
— Да и некогда, по правде сказать, скучать, — заметил он. — Судите сами, я заведую медпунктом, а медпункт-то один на пять сел. Понятно?
— Вполне, — сказала Женя. — Я ведь тоже медицинский работник.
— Вы? Кто же? — с живостью спросил он.
— Сестра.
Он молча, несколько мгновений смотрел на нее, молитвенно прижав руки к груди.
— Милая, — проникновенно зашептал он, — как мне нужна сестра! Если бы вы только знали, как нужна!
Неожиданно выдвинул из-под скамейки самый свой большой чемодан, раскрыл крышку:
— Смотрите, коллега! Всю Москву обегал, пока достал, — шприцы! Видите, венгерские шприцы! А это вот чешский фонендоскоп, вы только посмотрите, только гляньте!
Он соблазнял ее, как Мефистофель.
— А там, наверху, — он показал рукой, — там медикаменты. Я достал все, что хотите, и серпазил, и ресерпин, и пчелиный яд, и хлороформ, даже рутин с метионином. День и ночь бегал, сколько порогов обил, однако достал! Все, что душе угодно, только сестры не мог достать, нет ее — и все тут. Что тут будешь делать?