— Изволите вставать, мадам, или подать вам завтрак в постель? — спросил Громов.
— Еще чего!
Эрна Генриховна проворно вскочила с дивана, сдернула с гвоздя полотенце, отправилась в ванную ополоснуть лицо и руки.
Но почти тут же вернулась. Спросила:
— Что это значит?
— Что значит?
— Ты что, выстирал белье?
— А что в этом такого особенного? — отпарировал он. — Я и на рынок успел сбегать, и в булочную, как видишь.
— Вижу, — сказала Эрна Генриховна, усаживаясь за стол и разламывая пополам хрустящий хлебец.
— Тебе чаю налить? — спросил Громов.
— И себе тоже, — сказала она. — Кстати, как мои соседи? Должно быть, изрядно потешались над тобой?
— Пусть их, — ответил Громов. — Если их это хотя бы в какой-то степени веселит, пусть радуются...
«Почему ты такой? — думала Эрна Генриховна, глядя на Громова. — Почему вдруг случился в моей жизни? Добрый, неназойливый, невздорный, даже по-своему красивый, во всяком случае, красивее меня, это уж наверняка».
— А теперь, — сказал он, — поехали в одно место.
— Куда хочешь, — сказала Эрна Генриховна, снова поражаясь собственной покорности.
Они вышли в коридор, и тут же им повстречалась Ирина Петровна. Вежливо пожелала Эрне Генриховне доброго утра, потом сказала, понизив голос:
— По-моему, он у вас настоящее сокровище!
— Неужели? — суховато спросила Эрна Генриховна.
— Еще бы! Чтобы мужчина умел так стирать, так выжимать белье, это просто чудо! Вы не находите?
— Нахожу, — невозмутимо отозвалась Эрна Генриховна.
Громов открыл дверцу своих «Жигулей».
— Прошу вперед, на привычное место.
Эрна Генриховна села, накинула на себя ремень.
— Куда едем?
— Много будешь знать, скоро состаришься.
— Я и так уже достаточно старая, — сказала она.
— Ну не до такой степени.
Они перебрасывались короткими шуточками, а машина между тем набирала скорость, ехала все дальше, в Замоскворечье, потом остановилась в одном из тихих, заросших деревьями переулков.
Оба вылезли из машины, он взял Эрну Генриховну под руку.
— Гляди, — сказал.
Круглый скверик, тополя, запорошенные снегом, низенькая железная ограда.
— Можешь себе представить, тут был наш дом...
— Вот здесь, на этом самом месте? — спросила она.
— На этом самом месте.
...Да, здесь был дом, в котором он родился и прожил долгие годы.
Сколько миллиардов шагов исходил он по этому тенистому замоскворецкому переулку? Не сосчитать.
У них была просторная угловая комната, два окна, из окон виднелся старый купеческий сад. По весне залетали в окна радостно гудевшие шмели и пчелы, а в июле белый тополиный пух так и вился под потолком, оседая нежными пушистыми островками на полу, на стульях, на подоконнике, на столе...
Да сих пор звучит иногда в ушах мамин голос: «Илюша, домой, обедать...»
А он во дворе, гоняет с ребятами мяч и ухом не ведет.
«Илюша, — взывает мама. — Где же ты?»
Он не любил ходить с мамой. Боялся, что подумают о нем: девчонка, мамсик, маменькин сыночек. Чуть ли не со слезами просил ее: «Не ходи рядом...» Лишь позднее, когда не стало мамы, вдруг осознал, как много она значила для него, как пусто и холодно стало без нее дома.
В сорок первом в начале июля он стоял вместе с отцом на улице, провожал взглядом ополченцев, шагавших мимо с автоматами за плечами.
Они все шли да шли, пожилые, молодые, даже и вовсе, как ему казалось, старые, уходили на войну.
Война. Неужели война? А ведь совсем недавно, на прошлой неделе, был выпускной вечер в школе, и он, Илюша Громов, окончивший десятилетку, танцевал с Марьяной Колесовой, и Марьяна, чуть кривя красиво очерченные свежие губы, говорила:
— А ты неплохо танцуешь, вот уж никак не ожидала...
— Почему это ты не ожидала? — спрашивал Илюша. — Ты вообще, я считаю, меня недооцениваешь...
— Кто? Я? — удивлялась Марьяна. — Ну, знаешь, дорогой мой...
Она не пыталась скрыть от него, что он ей нравится. А он был влюблен в нее выше головы.
И кто знает, как бы оно все пошло, если бы не война...
Странное дело! Должно быть, справедливо говорят, что нельзя встречаться спустя годы с прошлой любовью.
Он на самом деле ощутил справедливость этих слов: минуло много лет, он уже был женат, как-то спешил к себе на завод, и она встретилась ему. Она, Марьяна.
Первая остановила его, а он ее не узнал. Смотрел удивленно на дебелую, хорошо откормленную тетку с розовым щекастым лицом.
Потом узнал наконец, мысленно поразился, сказал:
— Сколько лет, сколько зим и весен...
А она вдруг вся поникла, загрустила, щуря некогда яркие, а теперь потускневшие, как бы вылинявшие глаза.
— Ты же меня не узнал, не спорь, не уговаривай...
Он молчал, чего же тут говорить? Разве сравнить Марьяну теперешнюю с той хрупкой насмешливой светлоглазой девочкой?
Так и расстался с ней на шумном уличном перекрестке, ни о чем толком не узнав, не поговорив как следует.
Она спросила напоследок:
— Танцевать еще не разучился?
Он махнул рукой:
— Какие там танцы...
В самом деле, до танцев ли ему было тогда!
...В августе сорок первого отец уехал в Сибирь с филиалом завода; просился на фронт — не взяли, он был нужен на производстве. Илью тоже не взяли, сказали: придет очередь — возьмем, и, чтобы не терять времени, он поступил работать на отцовский завод учеником слесаря.
Мастер Сергей Ларионыч, давний приятель отца, уверял Илью:
— Погоди еще, твой век долгий — навоюешься. А здесь войны не меньше, чем там.
Сергей Ларионыч тоже был замоскворецкий, жил с раннего детства на Житной, примерно с того же самого времени знал отца Ильи. Только, как говорил Сергей Ларионыч, жизнь у них начиная с семнадцати лет катилась по разным рельсам: он остался на заводе, стал мастером, а отец поступил на рабфак, оттуда в институт и, окончив его, вернулся на свой завод.
— Тогда мы вновь подружились, хотя стояли не на равных, — говорил Илье старый мастер. — Твой отец стал начальником производства, а я, как видишь, выше мастера не поднялся.
Он многому научил Илью за те недолгие месяцы, что Илья проработал на заводе, перед тем как уйти на фронт. Первым делом — включать станок мягко, не рывком, как это нередко делали многие новички.
— Имей в виду, — поучал Сергей Ларионыч, — станок, он тоже все как есть понимает. И за добро всегда добром же ответит. Будешь с ним по-хорошему, будешь щадить его, содержать в чистоте и в порядке рабочее место, не запускать, а вовремя ремонтировать, прислушиваться к его ходу вот так же, скажем, как доктор к сердцу человеческому прислушивается, смазывать да чистить его почаще, глядишь, он у тебя подольше прослужит, а будешь спустя рукава относиться, словно мачеха к немилой падчерице, он у тебя в самый неожиданный момент откажет. И захочешь, не сумеешь повернуь по-своему...
Сам Сергей Ларионыч относился к станкам в цехе словно к живым, одухотворенным существам. Некоторые ученики подсмеивались над ним, кое-кто даже считал, что мастер малость не в себе.
Когда Илья уходил на фронт, он проводил его до военкомата, долго стоял на улице, ожидая, пока выйдут будущие фронтовики, отправятся на вокзал.
Илья шагал в длинной колонне своих ровесников от Калужской площади до Комсомольской площади.
То и дело оборачивался и тогда позади, где-то в толпе различал в толпе лицо старого мастера.
Сергей Ларионыч в конце концов отстал возле Смоленской.
Сперва Илья попал на Калининский фронт, потом под Ленинград.
Ему повезло: ни разу не ранило, даже легкая контузия миновала его. Он так и писал отцу в Сибирь: «Я у тебя неуязвимый, для пуль и мин непробиваемый...»
Отец писал ему пространные письма на фронт, писал, что гордится им, что надеется после победы снова увидеться, что он вкалывает с утра до ночи, а иногда даже ночью приходится вкалывать — выполнять заказы фронта.
Только о том, что женился, отец не написал. Решил — сообщит позднее. О таком событии сообщить никогда не поздно.